Служили два товарища... Трое (повести)
Шрифт:
Вы представляете жизнь в медпункте авиационного полка в ту пору? Пусто, приходит на перевязку какой-нибудь моторист (в авиации, конечно, мало раненых, в авиации больше не возвращаются). По временам далекий артиллерийский грохот, треск зениток. Душевное состояние у всех томительное, но вечером все же гоняют в «козла», слушают нервное, забывшее о музыке радио. В ту зиму патефон никто не заводил, словно сговорились.
Под подушкой лежало у меня письмо Веры, полученное перед самым вылетом, и я перечитывал его, когда оставался один.
«Дорогой мой, - писала Вера, - от тебя ни одного письма, но я не хочу думать ничего плохого. У нас теперь очень неаккуратно носят почту, вернее, вообще не носят. Просто некому носить. Я убеждена, что это единственная причина. Если ты моих тоже не получал, то имей в виду, что это письмо уже четвертое. Я не знаю, как ты живешь, но очень хорошо представляю.
Я, кажется, нашла себе настоящее дело, но это еще не наверное, и потому не хочу писать.
Каждый раз, когда тревога, я думаю о тебе, Сашенька. Даже если б я думала о тебе только в эти часы, это было бы довольно часто.
При встрече многое расскажу, так много пережито с тех пор, как мы расстались на вокзале. И что еще предстоит пережить? Может быть, я не выдержала бы, если бы не ты, если бы я не знала, что тебе еще труднее. Это большое счастье, что мы встретились и нашли друг друга.
Когда у человека есть свое, пусть маленькое, счастье, он сильнее.
Я очень занята, у меня много работы, но я довольна, что я здесь, хотя это трудно. Ведь если бы я уехала со своими, мы бы не встретились.
Бабушка жива, но в больнице.
Саша, - заканчивалось письмо, - разумеется, если ты приедешь в Ленинград, я тебя увижу. Но ты пиши, потому что, может быть, все же начнут разносить письма.
Твоя Вера».
На другой день с утра пришел ко мне Калугин с перевязанной рукой, улыбнулся, щелкнул пальцами здоровой руки и, подмигнув, сказал:
– А все-таки разбомбили мы его с тобой к фрицевой маме!… Я уже давно собирался к тебе, да Горемычиха не пускает… От нее письмо, от твоей? Ты-то получаешь!
Калугин сел и здоровой рукой стал ерошить свои длинные и светлые как лен волосы.
В халате он был, как говорят, неавантажен.
Я осторожно спросил его, почему он не в духе, что случилось.
– Любопытнейшее событие, и показывает нашу советскую женщину с самой героической стороны, - неожиданно сказал Калугин. Он любил иногда говорить торжественно.
– Только для меня гроб с музыкой, - закончил он так же неожиданно, как и начал.
– Но это неважно. Понимаешь, я оказался прав: это действительно необычайная женщина.
– Настенька?
– Разумеется. Столько месяцев работать в тылу врага, побывать черт знает в каких трудных операциях. Она, понимаешь, там великих дел натворила. Героиня! И, вероятно, еще бы осталась, если бы не рана. Я тебе не рассказывал?
Я сказал: «Нет, не рассказывал», - хотя не раз слышал об этом.
Он очень любил говорить о Настеньке.
– Везу я ее, - продолжал Калугин, - ей, видно, очень больно - бледная и щека дергается, а терпит и все молчит, молчит, и мне ее неловко тревожить. Так мы с нею только «здравствуйте» и «до свидания» сказали… Ты посоветуй, куда написать, чтобы ей дали Героя Советского Союза. Это будет абсолютно справедливо в настоящий момент.
Я сказал, что если это нужно, напишут и без его помощи.
– Ты прав, конечно, - огорченно кивнул Калугин, - я ведь тут со всеми моими чувствами вовсе ни при чем. У нее, очевидно, в душевных делах полный порядок. Но именно теперь, когда она, понимаешь, выполнила задание и, понимаешь, раненная работала, я еще выше ставлю ее и поклоняюсь ей.
Калугин рассказал, что сестру нашей Вали-официантки, дружинницу, ранило при бомбежке, и Валя получила от нее письмо через одного лейтенанта, который ездил в Ленинград.
Так вот в этом письме о Настеньке как раз написано, потому что Настенька и Валина сестра лежат в госпитале рядом, и Валина сестра про нее пишет и восхищается. И, кроме того, в письме много тяжелого.
– Прямо им до того кисло приходится в Ленинграде, что дальше некуда, - огорченно закончил Калугин.
Его посещение имело специальную цель, и он тут же объявил о ней.
– Саша, - сказал он, - я мог бы на следующей неделе слетать в Ленинград, но лучше слетай ты. Не спорь, не перебивай. В Ленинграде у меня ни души…
– А Настенька?
– Что ж Настенька, - подумав и сжав губы, печально сказал Калугин.
– У тебя в Ленинграде близкий человек, это совсем другое дело. Надо быть справедливым… А Настеньке я решил сделать подарок. Я тут копил и подкоплю еще сахару и сгущенки, а ты ей, пожалуйста, отвези и скажи, что от того летчика, который ее на катер провожал, скажи как-нибудь получше.
Не могу передать, как меня тронуло предложение Калугина.
– Ты мне спас жизнь, Вася, - сказал я, - и теперь отпускаешь в Ленинград! А мог бы полететь и повидаться с Настенькой… Не знаю, как тебя отблагодарить.
Калугин махнул рукой, и я подумал: «Какой он славный парень и верный товарищ».
Я пообещал выполнить его просьбу, и через три дня он появился у меня с узелком. Там были не только сахар и молоко - целая посылка, и тут я заметил, что Вася даже похудел за эти дни.
– Нужно бы цветы послать, если б другое время, а сейчас - какие там цветы!
– смущенно сказал Калугин и засмеялся.
Я воспользовался идеей Калугина и тоже откладывал из своего рациона все, что мог.
Командировку мою утвердили, и я принялся за выполнение основной половины плана.
Когда я пришел на склад за пайком, там сидели завскладом и начпрод. Я не очень рассчитывал на их щедрость, но добросовестно рассказал о ленинградских моих нуждах и спросил, не могу ли получить за лишний день, а приеду - как-нибудь перебьюсь. Сначала начпрод строго спросил:
– Подвести меня хотите под монастырь?
– А потом уже закончил торжественно: - Вы что ж хотите, чтобы я из-за вас, Борисов, под суд попал?
Я, конечно, не стал спорить, получил по аттестату и про себя подумал, что было бы очень хорошо - попади он под суд.