Смерть и прочие неприятности. Орus 1
Шрифт:
Она сама не знала, зачем всё это говорит. Зачем пытается в чём-то убедить того, к кому даже симпатии особой не испытывала. Наверное, это просто естественное свойство струн человеческой души: резонировать в ответ на знакомую боль, пытаясь её умерить. Делиться опытом, давшимся дорогой ценой. И даже странно, что говорить с ним об этом было легко. Удивительно легко для разговора с человеком, тебе далеко не близким.
Хотя, возможно, в этом-то всё и дело… эффект попутчика в поезде. Чужого человека, с которым вы вскоре расстанетесь навсегда; а потому можно поделиться с ним своими секретами, не опасаясь, что это выйдет тебе боком. Ведь в том, что они с Гербертом расстанутся, и довольно скоро, Ева была абсолютно уверена.
С близкими она как раз об этом не говорила. Никогда.
Поэтому теперь оно очень просилось быть выговоренным.
— Все надежды возлагались на них. На старших. Всё время уделяли им. Мама сама закончила музыкальную школу, но музыкантом так и не стала. Предпочла получить нормальную профессию, чтобы зарабатывать нормальные деньги и обеспечить себе нормальную жизнь. Потом захотела, чтобы дети воплотили её несбывшиеся мечты. Мои брат и сестра были гениями, а я… так себе. Середнячок. Из всех троих только меня в музыку не толкали, я захотела заниматься сама. — Ева сцепила ладони в замок, ощущая неизменную тихую печаль, сопровождавшую память об их разбитом трио, родившуюся из умершей уже боли. — И по-настоящему на меня обратили внимание лишь тогда, когда вместо трёх детей-музыкантов в семье остался один.
Печаль дрожала в сердце надорванной струной. Dolce, sotto voce [1] . Почему-то вспомнились уроки сольфеджио с репетитором в седьмом классе школы, те, на которых Ева всё же развила себе абсолютный слух. Или дремавший: кто-то говорил, что развить его невозможно, можно только пробудить. Часами, бесконечными упражнениями, титаническими усилиями.
Вплоть до выпускного экзамена младшая Нельская ни разу не получала за музыкальный диктант ничего выше четвёрки. Динка с Лёшкой, треклятые «абсолютники», приносили неизменные пятёрки с первого класса. Они просто сразу определяли высоту любого берущегося звука, и когда учительница играла мелодию диктанта на стареньком разбитом рояле, им оставалось лишь успеть её записать и определиться с правильной нотацией. Но то, что почти ничего не стоило им, Еве давалось потом и кровью.
1
Dolce — нежно, sotto voce — вполголоса (муз.)
И вокруг могли сколько угодно твердить, что абсолютный слух для хорошего музыканта совсем необязателен. У родителей было другое мнение.
— Предыдущие попаданки рассказывали о машинах? — помолчав, но так и не дождавшись реакции от Герберта, спросила она. — Тех, которые автомобили?
Тот склонил голову даже как-то пренебрежительно:
— Железные повозки? Конечно.
Девушка покосилась на Мэта. Демон следил за разговором так тихо, что вполне можно было позабыть о его присутствии. Кажется, даже поблек и выцвел немного — так, чтобы сливаться с лежавшей над камином тенью.
— Так вот однажды мы ехали на машине в магазин. Папа и мы трое. И в нашу машину въехал грузовик. — Ева прикрыла глаза: даже сейчас, шесть лет спустя. — Это… очень большая машина. От нашей в итоге не осталось ничего целого.
Грузовик занесло на снегу. Их изящный французский хэтчбек от столкновения просто сложился в гармошку, зажатую между кузовом взбесившейся махины и разделительным ограждением. А Ева была уже достаточно взрослой, чтобы всё прекрасно осознавать. И даже сейчас прекрасно помнить те мгновения, замороженные неверием и ужасом. Вернее, ужас пришёл потом, вместе с болью; а тогда, в первые моменты, был просто удар и скрежет, тянувшийся ту бесконечность, в которую разлились длившиеся после столкновения секунды.
И странно равнодушная, даже любопытная мысль, которая успела пронестись в голове, пока искорёженное железо не заключило её, живую, в металлический саркофаг.
«Я что, сейчас умру?..»
— Все говорили, это чудо: что никто не погиб, — голос её сделался отстранённым и далёким. Словно собственный рассказ она слушала со стороны. — Грузовик въехал в правый бок. Туда, где была моя сестра — впереди — и брат, на заднем сидении. Мы с папой находились с другой стороны, и пострадали сильно, но не настолько. А они… им в руки вставляли металлические спицы, им делали операции, но это не помогло. Их пальцы пострадали слишком сильно. Они больше не могли играть. Оба. И потеряли то, что было смыслом их жизни, неотрывной частью их самих. — В памяти в который раз всплыло то, что Ева так старалась забыть; пусть она давно приняла это, но вспоминать об этом всё равно было несладко. — Моя сестра нашла жизни другой смысл. Брат не смог. Он подсел на наркотики. И умер от передозировки год спустя.
Она вдруг поняла, что забылась. Забыла, кому всё это рассказывает. Что говорит больше для себя, чем для того, кто сидел в кресле напротив, глядя на неё с непривычной пристальной мягкостью. Словно тоже увидел то, что так отчётливо встало у неё перед глазами.
Лицо Лёшки, каким она видела его в последний раз. В гробу.
— Ты понял, что это значит?
— Не волнуйся, — откликнулся Герберт тихо. — В нашем мире тоже есть наркотики.
— Ему было всего пятнадцать. Четырнадцать на момент катастрофы. А сестре — семнадцать. — Отведя взгляд, Ева усмехнулась. — Вот тогда мама наконец вспомнила, что у неё есть ещё одна дочь. Взялась делать из меня то, чем должны были стать мои брат с сестрой. А я не могла. Они были виртуозами, они неизменно брали на конкурсах первые премии… Я — нет.
Без конкурсов построить карьеру исполнителя невероятно трудно. А техника, виртуозность, то, что на конкурсах обычно ценят превыше всего — это не было её сильной стороной. Ева раз за разом подбиралась к пьедесталу, но редко становилась первой. Зато на концертах срывала овации — потому что вкладывала в музыку душу. Все свои чувства, все свои светлые и горькие мысли; то, ради чего, казалось бы, и нужны живые исполнители, ведь чисто и бездушно пьесу с успехом исполнит механическое пианино. И получала похвалы — что в её игре слышна истинная неподдельная боль, настоящая доброта, мудрость состоявшегося взрослого человека…
Как часто после этого она с горечью думала, что даже этим обязана трагедии, отнявшей музыку у Динки, а Лёшку — у них обеих. Как часто, лёжа в постели, чувствуя на щеке призрачное жжение маминых пощёчин, думала: своих желаний стоит бояться. Ведь когда-то ей очень хотелось, чтобы с ней носились так же, как со старшими. Чтобы родителей волновало не только то, одета ли она, сыта и здорова. Чтобы их общение не сводилось к формальному вопросу за ужином «как прошёл день», ответ на который мало интересовал их на самом деле: стоило начать жаловаться на обидчиков в школе, на проваленную контрольную, на строгих учителей, как ты получала один неизменный ответ — «учись сама разбираться со своими проблемами». После чего папа уходил отдыхать после тяжёлого рабочего дня, а мама — заниматься с другими, желанными детьми, готовившимися к очередному концерту, зачёту, концерту…
Настоящей мамой Евы была как раз Динка. Понимающей, сочувствующей, выслушивающей, воспитывающей.
Но ей нельзя было жаловаться на то, что разъедало душу больше всего.
— Знаешь, порой я ненавидела всё это. Музыку, которую когда-то так любила. Музыку, которая убила моего брата. Бесконечные ожидания, которые на меня взвалили и которые я не могла оправдать. И думала — зачем мне всё это, если великим музыкантом я всё равно не стану, зачем мне жить, если… А потом поняла одну простую вещь. То, чего так и не понял мой брат. — Она медленно вскинула голову. — Я не обязана им становиться. Великим музыкантом. Я могу вообще бросить музыку, если она вконец мне осточертеет. Потому что я — это я, и я останусь личностью, даже если музыку у меня отнимут. Мир прекрасен. Жизнь прекрасна. В ней так много всего, что ни одна великая цель не затмит всё это. Никакие неудачи не стоят того, чтобы с этим расстаться.
Ответная усмешка некроманта была столь же саркастичной, сколь снисходительной. Но Еву это не задело.
— И что же в ней такого есть? К чему стремиться, если не к величию? Обрести любовь? Продолжить свой род? — он небрежно щёлкнул пальцами левой руки по отозвавшемуся звоном бокалу, который держал в правой: всем своим видом выражая презрение к подобной ерунде. — Совокупляться и размножаться прекрасно удаётся и животным. Людей боги создали для другого.
— Нет. Ты кидаешься в крайности. Я могу встретить хорошего парня и выйти за него замуж, если захочу. А могу остаться одна. И жить для себя. Если захочу. Любовь, дети — не цель. Ставить что-то во главу угла, зацикливаться на чём-то одном — неправильно. — Ева спокойно, с рассеянной лаской провела пальцем по деке Дерозе, по-прежнему лежавшей рядом. — По-моему, нужно в первую очередь жить и наслаждаться жизнью. Не забывать о том, сколько в ней граней. Сколько в ней хорошего. И истинное предназначение каждого — не родить детей, не остаться в веках… куда важнее понять, кто ты на самом деле. Чего на самом деле хочешь. Что на самом деле делает тебя счастливым. И быть собой, не изменять себе… если, конечно, твои заветным желанием не является залить мир кровью. Или что-нибудь в этом духе. — Поймав на себе взгляд Герберта, в котором внимание мешалось с недоумением, она чуть улыбнулась. — Мы слишком часто живём навязанной нам жизнью. Навязанными нам ценностями. Считаем своим счастьем то, что принято таковым считать, но на самом деле им не является. Ведь люди такие разные, что твои ценности могут кардинально отличаться от чужих. И это вовсе не значит, что твои правильные, а все другие — нет. Просто тебе они не подходят. А другим не подходят твои. Понимаешь?