Смерть инквизитора
Шрифт:
— Я тоже уверен, что ничего не осталось… Совершенно уверен! — подхватил судья с яростным разочарованием охотничьего пса, которому не дают погнаться в кустарник за зайцем.
Аббат заговорил о краже, рассказал: трое в масках ворвались, когда он спал, так внезапно, что он не сразу сообразил, во сне это происходит или наяву. А когда сообразил, то прямо в рот ему было нацелено дуло карабина. Аббат недоумевал, что за корысть могла побудить грабителей залезть в его бедное жилище, в скромный дом ученого… Ничего, кроме бумаг, которые никакой ценности для них представить не могут, они не унесли.
— А может, они тоже увлекаются наукой? — по-солдафонски сострил Грасселлини.
— Неужели?! — изобразил испуг Велла. — Если дело обстоит действительно так, как вы предполагаете, если недруги мои способны на такое, значит, отныне мне придется думать о собственной безопасности, о спасении жизни!
Аббат декламировал настолько умело, что судья на какую-то секунду смутился, засомневался.
— Я уже отдал распоряжение охранять ваш дом круглосуточно.
— Премного вам благодарен… Я с той проклятой ночи занемог — видно, кровь загустела, голова как в огне. Теперь, раз у меня надежная охрана, бояться нечего, лягу-ка я в постель…
— Тем более что ведь при вас неотлучно этот ваш монах, такой славный, такой богобоязненный… — не без подвоха заметил Грасселлини.
— Нет-нет, он давно уехал… Точнее, я сам его выпроводил, потому что он оказался совсем не таким славным и богобоязненным, как вы думаете… подвел он меня, ах как подвел! Представляете? Здесь, в моем доме, — продолжал аббат, краснея, смущаясь и в то же время вне себя от негодования, — принимал… ну, в общем… лучше не уточнять.
Дело в том, что дону Джузеппе все же удалось вывести монаха на чистую воду, и теперь он решил обернуть эту историю в свою пользу.
— Что он принимал?
— Не что, а кого — потаскуху, — ответил монах шепотом.
«Ах ты, старая лиса, — подумал Грасселлини, — хочешь себя обезопасить: когда монаха поймают, заявишь, что он показывает против тебя со зла».
Жандармы все еще возились с обыском, но теперь уже явно просто так, из любви к искусству, лишь бы наделать побольше беспорядка, перевернуть все вверх дном.
Аббат ловко перевел разговор на маркиза Симонетти, раньше служившего под началом у Караччоло, а теперь министра в Неаполе, — дескать, ах как огорчится его превосходительство, узнав о пропаже «Египетской хартии».
— Мне эта мысль тоже не дает покоя. Очень бы не хотелось, чтобы у его превосходительства возникли сомнения в моем усердии и расторопности, — сказал Грасселлини, но слова его прозвучали двусмысленно; в лицемерном тоне, в выражении лица таилась угроза. «Я тебя так прищучу, — решил он, — что его превосходительство пальцем не сможет пошевелить в твою защиту».
При этом никакой личной неприязни Грасселлини ни к аббату Велле, ни к министру Симонетти не питал; в данный момент он руководствовался тем особым нюхом, который помогает чиновнику почуять близость перемен: он заранее чувствует, что носится в воздухе, и соответственно делает шаг навстречу новому порядку (или беспорядку). Грасселлини имел глупость скомпрометировать себя при Караччоло — вплоть до того, что настоял на злополучном прощальном празднестве; дворяне ели его за это поедом, третировали, всеми способами пытались загубить карьеру, отравить существование. Но тогда, во времена Караччоло, он был молод. Теперь же имел достаточно большой опыт и тонкий нюх, чтобы понимать: налоговая узда, с помощью которой правительство держит в руках сицилийских баронов, скоро ослабнет; останется Симонетти министром или уйдет, важно не это, важно, что отголосок бурных событий, происходящих в других странах, здесь, в Неаполитанском королевстве, вызывает обратную реакцию — страх. Близилось время, когда бароны могли королю понадобиться; недаром двор старался отсрочить им уплату долгов, скостить, а то и вовсе погасить за счет казны. Собственно, в надежде поднять свой престиж в глазах сицилийского дворянства Грасселлини и взялся за дело аббата; уличив его в симуляции грабежа, он рассчитывал потом без труда доказать и фальсификацию кодексов. По-своему добросовестный, дело свое Грасселлини знал, упорства и дотошности ему было не занимать; в том, что кодексы аббата Веллы были подделкой, а грабеж — симуляцией, он не сомневался. Действовать следовало, разумеется, тактично, осмотрительно: стукнуть разок по обручу, иначе говоря, по Симонетти, монсеньору Айрольди и аббату Велле, другой — по бочке, то есть по дворянству, а там, глядишь, само пойдет…
Жандармы сложили перед ним найденные в доме бумаги. Судья приказал запаковать их и опечатать. После чего стал церемонно прощаться, уговаривая аббата беречь здоровье.
— Да, да, я сразу же лягу, — успокоил его Велла, — едва держусь на ногах…
И он действительно улегся в постель, но лишь после того, как написал маркизу Симонетти, каким мучениям подверг судья Грасселлини его, Джузеппе Веллу, аббата святого Панкратия, верного, преданного слугу престола и лично его превосходительства.
III
Под вечер монсеньор Айрольди отправил к аббату Велле слугу с гостинцами; зная, что аббат большой любитель бланманже и печенья с сезамом, монсеньор частенько его этими лакомствами баловал. Слуга, наткнувшись в дверях на двух изнывавших от скуки жандармов, испуганно спросил:
— Что здесь происходит?
— Ничего не происходит, околачиваемся тут без толку, время убиваем… — Жандармы не видели проку в том, чтобы стеречь стойло, откуда быков уже увели.
— А где аббат?
— Дрыхнет. Ему что…
Парадный вход не был заперт. Посыльный поднялся наверх, намереваясь, если аббат действительно почивает, оставить поднос в передней. Вошел, видит — двери настежь; из соседней комнаты доносится странный хрип, прерываемый всхлипываниями и невнятным бормотаньем. Слуга немного постоял, все еще держа поднос в руках и не зная, на что решиться; войти к аббату в спальню вроде бы неудобно, однако доносившиеся оттуда звуки мог издавать скорее умирающий, чем спящий. Не расставаясь с подносом, слуга вошел в спальню. В глубине алькова белело в полумраке лицо аббата — страшное, как у висельника: голова запрокинута, глаза закатились, рот разинут.
Слуга подошел к кровати, позвал:
— Аббат, аббат Велла!
Хрип усилился, всхлипывания участились. Бред стал разборчивее: аббат лопотал что-то о кодексах, о краже, о недоброжелателях.
— До чего довели беднягу! — тихо посочувствовал слуга. И снова попытался растормошить Веллу: — Аббат, я от его превосходительства… От монсеньора Айрольди… Вы помните, кто такой монсеньор Айрольди? — будто ребенку, растолковывал он. — Монсеньор прислал вам бланманже и вашего любимого печенья с сезамом…
Неживые зрачки аббата встали на место и на секунду остановились на подносе, который протягивал ему слуга.
— Поставь сюда! — сказал аббат, кивнув на тумбочку, после чего опять впал в забытье.
Таким образом, еще до наступления вечера весь город знал, что аббат Велла при смерти. Известие вызвало самые противоречивые чувства и толки, нескончаемые споры и даже пари. Кто говорил, что болезнь аббата — такое же очковтирательство, как и история с ограблением, а кто верил и сочувствовал; одни объясняли заболевание аббата испугом, боязнью неминуемого разоблачения, другие — несправедливыми нападками и шоком, вызванным кражей. Жандармы в этот вечер избегались: сначала кинулись в Альбергарию, где сцепились разделившись на две враждующие партии женщины — одни были за Веллу, другие против, одни его жалели, другие поносили; потом — в Кальсу, разнимать рыбаков: спор о том, подлинная «Египетская хартия» или фальшивая, кончился там поножовщиной.
В Дворянском собрании во дворце Чезаро мнение относительно казуса Веллы было, напротив, более единодушным: дворяне возмущались действиями Грасселлини, но и к аббату Велле относились настороженно, с подозрительностью, прикрытой флером почтения к его учености; впрочем, эта почтительность была показной, в действительности все понимали, что имеют дело с шантажистом, и пока еще весьма опасным: силу печатного слова и монаршую благосклонность недооценивать было нельзя.
— Жандарм он и то никудышный! — гневался на Грасселлини князь Партанна. — Ему заявили о краже, а он ринулся обыскивать дом пострадавшего! Черт знает что!