Смерть инквизитора
Шрифт:
То, что в те месяцы имеет место в Германии — приход Гитлера к власти, принятие расистских и антисемитских законов, катастрофическое положение в экономике, благоприятствующее нацизму безразличие людей, — он вроде бы воспринимает как бесстрастный наблюдатель. Если и позволяет себе выносить критические суждения, то восхищается Германией в целом, ее мощью. Конечно, на него, двадцатишестилетнего, выросшего в атмосфере фашизма и насаждаемых им иллюзий, не может не оказывать влияния то, что говорят об Италии Гитлер и немецкие газеты — они же восторгаются фашизмом, Муссолини, успехами страны. Но оснований назвать Майорану, как делают некоторые, поклонником нацизма это отнюдь не дает. Идет 1933 год. В Италии антифашиста можно встретить лишь в карцере.
Четырьмя годами раньше состоялось «примирение» государства и церкви: католики освободились от сомнений насчет фашизма, и епископы освящали фашистские значки, а Муссолини объявляли «человеком, ниспосланным Провидением». За год до того в почетном карауле на выставке к десятилетию «фашистской революции» стоял сам Пиранделло. Маркони возглавлял Итальянскую королевскую академию, основанную по инициативе Муссолини. Ферми, член Академии, именовался Его Превосходительством. Д’Аннунцио (единственный, кто в столь печальной ситуации двусмысленно развлекался и позволял себе в поведении неоднозначную небрежность) продолжал направлять Муссолини дружеские послания. Писатели, в антифашистском настрое которых потом, когда война была проиграна и фашизм пал, не смел усомниться никто, слагали режиму и дуче гимны (и вроде бы один во время войны в Испании довосторгался до того, что написал «…наблюдать расстрел республиканцев франкистами — бодрящее удовольствие»).
Самый популярный у молодежи поэт в каждом издании одной из своих книг возобновлял посвящение Бенито Муссолини — человеку, в 1919 году заглянувшему в его сердце. Что итальянцы — первые в вооружении, в футболе и в физике, твердо знали все. Весь мир восхищался достижениями итальянской авиации. Литературоведы академического толка и бойкие критики превозносили прозу Муссолини. Когда дуче выступал с речью, Римская площадь Венеции отзывалась грохотом единодушного одобрения, эхо которого доносилось из дворцов и из хижин. Советская Россия принимала участие в Венецианских кинофестивалях… И мы должны именно от Этторе Майораны — далекого от политики, насколько в ту пору было возможно, погруженного в свои мысли — требовать, чтобы он резко отверг фашизм, сурово осудил зарождавшийся нацизм? Следует также учесть, что письма из-за границы часто, если не регулярно, вскрывались и прочитывались; когда в них обнаруживалось что-либо противное фашизму или хотя бы дающее повод для такого истолкования, их задерживали или снимали с них копию, и если беда не приходила сразу, они хранились в досье политической полиции до лучших времен — до появления у полиции возможности устроить более хитроумную западню. И всякий сколько-нибудь наблюдательный и прозорливый человек это знал и применялся к обстоятельствам, притом большинство — без возмущения, воспринимая такое положение как норму, при которой отсутствие законности компенсируется заботой о защите национальной безопасности, общественного спокойствия и так далее. А членов семейства Майорана едва миновавшая беда (в которой политика наверняка свою роль сыграла — судя по тому, что не знавшие удержу в идиотских расследованиях полиция и магистратура были уверены как минимум в том, что не творят ничего не угодного режиму; в качестве противоядия, контрмеры в коллегию защиты и был включен Фариначчи) сделала, надо думать, особенно осторожными; к тому же они все еще чувствовали себя под надзором, под пристальным наблюдением. В общем, если бы Этторе и относился к фашизму с неприязнью, если бы нацизм его и возмущал, элементарная осторожность требовала, чтобы в письмах он ограничивался простым изложением фактов. Вот как, например, описывает он матери нацистскую «революцию»: «Лейпциг, в большинстве своем социал-демократический, принял революцию легко. По центру и окраинам часто движутся шествия националистов — в тишине, но с довольно воинственным видом. Коричневую униформу встретишь нечасто, а вот свастика видна повсюду. Арийское большинство очень радо преследованию евреев. Когда их уволят, в государственных органах управления и в руководстве многих частных учреждений откроется множество вакансий, поэтому антисемитская кампания так популярна. В Берлине больше половины прокуроров были евреи. Треть из них уволена, прочие оставлены потому, что в 14-м году они уже состояли в этих должностях и участвовали в сражениях. В университетских кругах окончательная чистка будет проведена в течение октября. Немецкий национализм заключается в основном в расовой гордости. Всем школьным преподавателям рекомендовано превозносить вклад в цивилизацию нордической расы, и еврейский конфликт объясняется скорее расовыми различиями, нежели необходимостью подавить вредные для общества умонастроения. На самом деле от общественной жизни отстраняют в большом количестве не только евреев, но и коммунистов, и вообще противников режима. В целом деятельность правительства отвечает исторической необходимости освободить место для нового поколения, которое рискует быть удушенным экономическим застоем» [87] *.
87
* В одном из предыдущих писем он ясно написал: «Внутриполитическая ситуация постоянно грозит катастрофой, но людям, по-моему, дела до этого мало». В том же письме набрасывает карикатурный портрет офицера, который не мог сделать малейшего движения, «не щелкнув при этом с силой каблуками»: офицер был готов в любой момент поднести Майоране огоньку, но именно расточение механической любезности не позволило ему за всю поездку произнести что-либо, кроме приветствий.
Картина нарисована без тени энтузиазма. Бесстрастие — на наш взгляд, намеренное — придает ей даже какую-то мрачность, которую мы напрасно стали бы искать в других свидетельствах той поры (само собой, за исключением свидетельств открытых противников нацизма). Что касается признания исторической необходимости, которой отвечала политика нацизма, он мог написать так и из предосторожности, и по убеждению. Но если и по убеждению, то вряд ли стоит возмущаться: кроме того, что это признание не содержит нравственной оценки, оно еще и отражает распространенную как ныне, так и в ту пору разновидность историзма, в соответствии с которой политика оправданна, если она проводится с согласия масс. Массы не дадут собой манипулировать, говорят сегодня молодые революционеры: странно, что так думают те, для кого наци-фашизм — исторический опыт, счет за который оплачен и которому вынесен приговор, а что так думал двадцатишестилетний молодой человек в 1933 году, не удивительно вовсе.
Но на этой подробности — на впечатлениях Майораны от нацизма — останавливаться было не обязательно. Для такого человека, как Майорана, не столь уж важно, позволил он обмануть себя нацистской пропаганде или нет. Так или иначе, это был бы обман. Он, однако, не позволил — во всяком случае, не настолько, как, если верить в их искренность, дали обмануть себя другие — более осведомленные, более зрелые.
VII
В Рим он возвращается из Германии в первых числах августа. Перед отъездом из Лейпцига обменивается с матерью письмами по поводу того, что дома он окажется один, так как вся семья уезжает в Аббацию. Мать беспокоится о нем, пишет, что вернется в Рим, пытаясь склонить его таким образом приехать к ним в Аббацию. Он не уступает: «Ты только попусту меня расстроишь, если отправишься в такую дальнюю и утомительную дорогу без всякой цели и основания. Менять свои планы из страха, что ты исполнишь эту бессмысленную угрозу, я не собираюсь». «Культ мамы» ему явно не свойствен (и это следовало бы учесть тому, кто захотел бы подвергнуть его банальному психоанализу). Заботливый, любящий, тревожащийся обо всех родных, и особенно о матери, в своих решениях — и по вопросам первостепенной важности, и по менее существенным — он непоколебим.
Итак, он приезжает из Лейпцига — возможно, с конкретным планом работы, но, безусловно, с мечтой об одиночестве. И с момента возвращения в Рим, с того августа, когда он, конечно, сумел остаться в доме один, сумел вести себя так, словно и в городе больше — никого, он будет делать все возможное, чтобы жить как пиранделловский «одинокий человек».
Четыре года — с лета 1933-го по лето 1937-го — он редко выходит из дому и еще реже появляется в Институте физики. Потом перестает бывать там вообще. Амальди, Сегре и Джентиле (Джованни-младший, сын философа) иногда его навещают, пытаясь, по словам Амальди, «вернуть к нормальной жизни». Ферми не пришел ни разу, и это показывает, что их отношения либо никогда не были дружескими, либо перестали быть таковыми.
Разговоров о физике Майорана тщательно избегал. Говорил о флотах и морских сражениях, о медицине, философии. «Его интерес к философским вопросам, который всегда был велик, заметно возрос». Но его нежелание говорить о физике свидетельствует как раз о том, что заниматься ею он не бросил — наоборот, был ею одержим. «Однако никому из нас, — пишет Амальди, — так и не удалось узнать, продолжал ли он заниматься теоретической физикой; думаю — да, но доказательств у меня нет».
Работал он много, «невероятное количество часов в день». Над чем, если из известных нам его работ в этот период созданы лишь «Теория симметрии электрона и позитрона», опубликованная в 1937 году, и очерк «Роль статистических законов в физике и общественных науках», вышедший через четыре года после его исчезновения? Те, кто считает, что физикой он больше не занимался, возможно, и правы; но с такой же вероятностью могут быть правы и те, кто думает как раз наоборот. Писал он часами, по многу часов днем и ночью, и будь то на темы физики или философии, факт тот, что от всего им написанного осталось лишь две коротких работы. Несомненно, он уничтожил все задолго до своего исчезновения, случайно — или намеренно — оставив очерк, который Джованни Джентиле-младший опубликует в номере журнала “Scientia” за февраль-март 1942 года. Окончание этого очерка у нас, обладающих весьма скудными познаниями в физике и еще меньшими — в общественных науках, вызывает глубокое волнение: «Регистрация распада радиоактивного атома автоматическим счетчиком может сопровождаться при соответствующем усилении механическим эффектом. Это позволяет в лабораторных условиях подготовить доступную наблюдению сложную цепь явлений, порождаемую случайным распадом одного радиоактивного атома. Со строго научной точки зрения не исключена возможность того, что столь же простой, незаметный и непредсказуемый жизненный факт повлечет за собой существенные процессы в человеческом обществе. Если наши соображения верны, то роль статистических законов в общественных науках тем самым возрастает: они должны не только эмпирически определять результат совокупного действия множества неизвестных причин, но главным образом непосредственно и конкретно свидетельствовать о процессах реальной действительности. Истолкование этих свидетельств требует особого искусства, без которого невозможно овладеть искусством управления». Глубокое волнение, сказали мы, точнее, беспокойство и страх. Машинально мы принялись придавать этим фразам стихотворную форму, членить их на ритмически соотносимые отрезки и размещать на листке в виде строфы. Странная, бессмысленная затея, скажет кто-то; но поступая так, мы ощутили, как беспокойство и страх нарастают. Попробуйте и вы, если хотите: вы увидите перед собой огромную эпиграмму. (Говоря это, мы имеем в виду краткость и емкость данного поэтического жанра, но — как знать? — также его насмешливость, ироничность.)
Сестра Этторе Мария вспоминает, что в те годы он часто говорил: «физика на неверном пути» или (точно она не помнит) «физики на неверном пути», и, безусловно, это не относилось к исследовательской деятельности как таковой, к проверенным опытным путем или подверженным проверке результатам научных изысканий. Может быть, это относилось к жизни и смерти, может быть, он хотел выразить то, что будто бы сказал немецкий физик Отто Ган, когда в начале 1939 года заговорили о высвобождении атомной энергии: «Но божьей воли быть на то не может!»
Остановимся на том, что нам известно по достоверным, единодушным свидетельствам: Этторе Майорана в те годы ведет себя как человек «испуганный». Определить характер этого «испуга» помогают стихи Элиота и Монтале, уяснить его психологические мотивировки — персонажи Бранкати. Понятно, мы имеем в виду второстепенных героев этого автора — таких, как Эрменеджильдо Фазанаро в «Красавчике Антонио», — одержимых страхом перед тем «человеческим распадом», высвобождением таящейся в человеке энергии зла, которое совершается в 1939–1945 годах у них на глазах; но в первую очередь приходит на память главный герой рассказа «Клоп» — благодаря приводимой Амальди подробности: Майорана отпустил себе волосы «ненормальной длины» (тогда не связано ли нормальное по нынешним временам отращивание волос с тем, что «страх» распространился, овладел множеством людей?), так что один из его друзей, «несмотря на его протесты, прислал к нему на дом парикмахера».
Нервное истощение, говорят в один голос свидетели (мнение такое разделяли и семейные врачи), и, не будь этого щадящего «современного» эвфемизма, некоторые употребили бы слово «безумие». Но нервное истощение или безумие — не проходной двор: захотел — вошел, захотел — вышел. Майорана же обнаруживает способность по своей воле возвращаться к тому, что Амальди называет «нормальной жизнью». И вести себя так побуждает его, на наш взгляд, «нормальное» желание сделать назло, внезапно проявившееся резкое расхождение с Ферми и «ребятами с улицы Панисперна» — теперь уже ординарными или внештатными профессорами, со всеми теми переменами во внутренних стратегии и тактике, а также в бытовых привычках, которые проистекают в Италии (да и не только здесь) из профессорского статуса и участия в академической жизни. К сожалению, приходится сказать, что версия «нормализации» Этторе Майораны, выдвинутая академическими кругами, — будто бы участвовать в конкурсе на должность профессора кафедры теоретической физики убедили его именно Ферми и прочие друзья — есть в известной степени мистификация. На самом деле при объявлении конкурса на замещение трех профессорских постов ставка делалась не на участие Майораны, а на его отсутствие; решение участвовать возникло у Майораны, на наш взгляд, внезапно, из желания спутать строившиеся за его спиной планы, где ему не отводилось никакой роли. Наивно нарушая своеобразный заговор молчания, Лаура Ферми рассказывает, как все происходило на самом деле. Тройка победителей была, как обычно, преспокойно определена еще до окончания конкурса; они шли в следующем порядке: Джан Карло Вик — первый, Джулио Рака — второй, Джованни Джентиле-младший — третий. «Для рассмотрения квалификации кандидатов была образована комиссия, в состав которой входил и Ферми. Но тут произошло нечто непредвиденное, сделавшее напрасными все предварительные расчеты: неожиданно, ни с кем не посоветовавшись, свою кандидатуру выставил Майорана. Чем это грозило, было вполне очевидно: он прошел бы первым, а Джованнино Джентиле в тройку бы не попал». Ввиду такой опасности философ Джованни Джентиле обнаружил энергию и предприимчивость под стать этакому папаше семейства откуда-нибудь из-под Кастельветрано: под его нажимом министр национального образования отдал указание временно конкурс прекратить; он был продолжен после изящного устранения из числа соискателей Этторе Майораны, утвержденного профессором кафедры теоретической физики Неаполитанского университета за «общепризнанные заслуги» на основании закона, принятого когда-то министром Казати и вновь введенного в силу фашистским режимом в 1935 году. Так все уладилось. А Майорана, участвовавший в конкурсе только затем, чтобы язвительно подшутить над коллегами, был вынужден на самом деле вернуться к нормальной жизни. Коллеги же после его исчезновения решили, что сбежал он в панике, в шоке оттого, что придется преподавать, общаться с людьми.
Иначе говоря, получил поделом.
VIII
Таким образом, из самолюбия, из желания досадить другим он привел в действие систему, пленником которой стал сам. Безусловно, он ощущал себя теперь в западне — в западне «нормальной жизни», принуждавшей его двигаться вперед, публиковаться, держаться на уровне тех «общепризнанных заслуг», за которые он получил профессорскую должность, — в общем, регулярно и непрерывно заниматься тем, от чего он всегда уклонялся и чего в последние годы решительно, словно выполняя данный зарок, избегал. Теперь ему приходилось работать на равных с Ферми.