Смерть инквизитора
Шрифт:
В ноябре сорок первого немцы остановились под Москвой, Ленинградом и Ростовом, Калоджеро говорил: «Теперь им крышка, увидите, что будет дальше», — но до мая сорок второго ничего не произошло; затем немцы, остановленные под Москвой и Ленинградом, возобновили наступательные действия на юге, начав продвигаться к Кавказу. Калоджеро забеспокоился — немцы не выдыхались — и мысленно дал русским еще несколько месяцев, пусть полгода, чтобы перейти в решительное контрнаступление. «Зима нужна, — говорил он, — вот начнется зима, тогда увидите, чем кончится крестовый поход против большевиков, Сталин сделает из немецкой армии отбивную котлету», — и он призывал страшную зиму, колючий ледяной вихрь, который сметет с лица русской земли непобедимую дотоле армию.
Перемены к лучшему почувствовались уже осенью. Под Сталинградом — иначе и быть не могло, ведь этот город получил свое название в честь Сталина — немцы остановились; затем началось контрнаступление, теперь уже русские взяли противника в огромные клещи и все сжимали и сжимали кольцо, а в нем — полмиллиона человек. Калоджеро мучила судьба итальянских солдат, насмерть замерзавших в снегу, он проклинал рогоносца дуче, который отправил детей солнечной страны умирать в далеких холодных степях.
Вместе с немецкой армией Паулюса была разбита и итальянская; когда Паулюс сдался в плен, немцы объявили траур, а вскоре про Паулюса поползли темные слухи, будто он сговорился с русскими, Калоджеро начал подумывать о возможности коммунистической революции в Германии. Война, по его мнению, могла продолжаться еще долгие месяцы или даже годы, но Россия уже выиграла ее в Сталинграде, не было такой силы, которая помешала бы победе коммунизма во всем мире.
Американцы были уже в Регальпетре, когда стало известно, что в Риме арестован Муссолини; сообщение об этом пришло, казалось, из другого мира, в Регальпетре десять дней уже как лихорадочно разбивали, жгли, оплевывали святыни фашизма; Калоджеро было не по себе при виде фашистских осведомителей и мелких фашистских главарей, охваченных антифашистским зудом, они увивались вокруг американцев, нашептывали, наушничали, и американцы, чтобы ублажить фискалов, увезли политического секретаря, подесту и фельдфебеля карабинеров. Калоджеро заключил, что у американцев кто первее, тот и правее, русские так бы себя не вели. Его окончательно возмутило, когда бригадир карабинеров объявил, что американцам не нравятся собрания, которые он, Калоджеро, устраивает у себя в мастерской, американцы, скорее всего, ничего и не знали об этих собраниях, а вот кому-то из американских холуев они наверняка не нравились. Калоджеро опрометчиво вырезал из американского журнала два портрета Сталина и в красивых рамках повесил — один в мастерской, другой в спальне, над своей половиной кровати. Жена, над чьим изголовьем висела мадонна, проворчала: «Кто он тебе, отец что ли?» — но тут же осеклась, увидев, как разозлился Калоджеро; отвязаться от священника было трудней, дошло до того, что оба — и он и Калоджеро — перестали выбирать выражения. Портрет в мастерской виден был с другого края площади, священник, давно уже не переступавший порога мастерской, подошел ближе, движимый любопытством, и, сдерживая ярость, спросил с деланным спокойствием: «Это кто?» — и Калоджеро ответил, что это самый великий человек на свете, человек, который изменит весь мир, самый великий и самый справедливый человек.
— Какой красавец! — воскликнул священник. — Похож на кота с ящерицей в зубах.
— А вы хотите, чтоб он был похож на Родольфо Валентино? — нашелся Калоджеро. — Пусть на кота, я рад, что вы это заметили: по крайней мере заранее будете знать, какой смертью умрете. Раз вы сравниваете Сталина с котом, тогда кто-то должен быть ящерицей.
— Знаете, отчего сдох мой кот? — спросил священник. — Оттого, что ловил ящериц: у него началось несварение, изо рта шла пена, точно у эпилептика, он высох — кожа да кости.
— Вашему коту до него далеко, — отпарировал Калоджеро. — Этот черную гадюку и ту переварит.
— Если я правильно понял, на кого ты намекаешь, говоря про черную гадюку, то еще не родился кот, который ее съест, — заявил священник. — И можешь быть уверен, никогда не родится. Ладно, оставим котов и гадюк. Сними портрет, я освящу твою мастерскую и подарю тебе красивую картину со святым Иосифом-плотником.
— Сделаем так, — предложил Калоджеро, — вы мне приносите святого Иосифа, и я его вешаю рядом со Сталиным: два святых труженика — чем плохо? Взамен я дарю вам портрет Сталина, который у меня над кроватью, и вы его дома вешаете, только чур, рядом с хорошим святым, а не с каким-нибудь испанским инквизитором вроде святого Игнатия или святого Доминика, вы меня понимаете.
— Пропащая душа! — закричал священник, непрерывно крестясь. — Посмотрим, как ты запоешь перед судом Божиим, когда протянешь ноги! И не будет тебе моей заупокойной молитвы!
— Тьфу-тьфу-тьфу! — Калоджеро сплюнул через левое плечо. — Еще и впрямь накаркаете, в этом вы, попы, мастера.
— Скотина! — возмущался священник, удаляясь.
Родились Комитеты Освобождения, на континенте, по ту сторону Мессинского пролива, сражались антифашисты, умирали под пытками, на виселицах, в кровавых облавах — немцы вели себя как бешеные собаки; на Сицилии были американцы, Комитеты Освобождения развили бурную деятельность, создавая и распуская органы местного самоуправления; занимались они и чистками. От каждой партии в Комитет выделялось по два представителя, Калоджеро был уверен, что получит место в Комитете, но партия выдвинула почтового чиновника, имевшего от фашистов ликторскую ленту, и бывшего сержанта фашистской милиции. Калоджеро расстроился, однако, взяв себя в руки, рассудил, что, как и во всяком решении партии, в этом выборе должен быть смысл. Взамен его назначили асессором муниципалитета, поручив общественные работы; у Калоджеро чесались руки сделать что-нибудь стоящее, но в кассе муниципалитета не было ни лиры.
Тем временем наступление русских ширилось, священника это пугало, и он с нетерпением следил за продвижением англичан и американцев, уповая на второй фронт; вместе с тем в пророчестве святого Джованни Боско, что русские напоят своих коней из фонтанов на площади Святого Петра, ему виделось предначертание Господне: раз на то воля Провидения, русская армия дойдет до Рима — и Церковь приумножит свою славу, обратив новых варваров в истинную веру. Калоджеро питал прямо противоположные надежды. Сталин продвигался к сердцу Европы, неся коммунизм, неся справедливость; дрожали воры и ростовщики — паучье, которое богатеет, плетя паутину несправедливости: каждый раз, когда Красная Армия входила в очередной город, Калоджеро представлял себе кучку злодеев, узаконивших несправедливость и угнетение: охваченные животным страхом, они уносят ноги, а на площадях, полных света, люди труда обступают солдат Сталина. Товарища Сталина, маршала Сталина, дядюшки Иосифа, всеобщего защитника, покровителя бедных и слабых, человека, в чьем сердце живет справедливость. Любое рассуждение о том, что нужно изменить в Регальпетре и в мире, Калоджеро заключал, показывая на портрет Сталина: дескать, об этом позаботится дядюшка Иосиф, — и верил, что именно он придумал для Сталина это домашнее имя, которое теперь употребляли все коммунисты Регальпетры; на самом же деле Сталин был дядюшкой Иосифом для всех сицилийских батраков, всех рудокопов, всех до последнего бедняков, не потерявших надежды, в свое время дядюшкой называли Гарибальди, в дядюшки производили любого из тех, кто нес справедливость или месть, героя и главаря мафии, идея справедливости неизменно окружает понятие мести романтическим ореолом. Калоджеро был в ссылке, товарищи познакомили его с революционным учением, и все равно он думал о Сталине не иначе как о дядюшке, который сумеет отомстить, расквитаться, переведаться, говоря языком всех сицилийских дядюшек, с врагами Калоджеро Скиро: с кавалером Пекориллой, что упек его в ссылку, с рудокопом Ганджеми, не расплатившимся за новые подметки, с доктором Ла Ферлой, содравшим с него сальму пшеницы в уплату за ерундовый разрез — мясник бы управился. Калоджеро смотрел на фотографии с Тегеранской и Ялтинской конференций: Рузвельт, Черчилль и Сталин. Рузвельт и Черчилль — великие люди, этого у них не отнимешь, и все равно куда им до Сталина! Они знали, что делают, но знали на сегодня, а у Сталина были выигрышные карты на завтра, навсегда, от него зависела судьба Калоджеро Скиро и судьба всего мира; уж если Сталин ходил, то с хорошей карты — хорошей для Калоджеро Скиро, для будущего всех людей. Рузвельт и Черчилль думали о победе в войне, об освобождении мира от черной заразы, о том, что английские и американские корабли покроют моря и океаны сетью торговых путей, а Сталин думал о рабочих соляных копей в Регальпетре, о рудокопах, добывающих серу в Чанчане, о крестьянах на помещичьей земле, обо всех, кто проливает кровавый пот: победе будет грош цена, если в Регальпетре и Чанчане, где люди живут как скоты, ничего не изменится.
Следя за ходом войны, Калоджеро влюбился в генерала Тимошенко, он считал Тимошенко правой рукой Сталина, Сталин задумывал, а Тимошенко наносил удар, народный генерал. Тимошенко был большеголовый — на такой голове, что на колоде, мясо можно рубить, умилялся Калоджеро; настоящий крестьянин — хитроумный, осторожный, упрямый; он начинал с солдата, в революцию товарищи выбрали его офицером, теперь он был генералом, немцам не удавалось поставить его в тупик, первые добрые вести из России были связаны с его именем. У русских имелись и другие генералы — тот, что оборонял Ленинград, или, к примеру, тот, который позднее командовал в Сталинграде и на Дону; однако в центр событий Калоджеро ставил Тимошенко. И потом, у некоторых русских генералов были бородки-эспаньолки, а Калоджеро, честно говоря, люди с эспаньолками не нравились, эспаньолку носили Де Боно, Джуриати, Бальбо, все известные ему центурионы фашистской милиции, если человек носит эспаньолку, в нем, считай, что-то ненормальное есть. Тимошенко брился наголо, как новобранец, у него и впрямь было лицо новобранца из деревни, призванного в армию, чтобы защищать колхоз, таких лиц не бывает у кадровых генералов, тоже мне профессия — генерал! Калоджеро проходил солдатскую службу в кавалерии, помнил генерала с эспаньолкой, который объезжал строй, а затем проверял, надраены ли стремена снизу, если они снизу не блестели, злился и поднимал оглушительный крик; поглядеть бы на этого генерала в России во время отступления, как бы он там стремена выворачивал для проверки, блестят они снизу или нет. Такой человек, как Тимошенко, должен был солдатам в лицо смотреть, а не на стремена, наверняка он шутил с солдатами, отпускал грубые крестьянские шутки, и эти крестьяне, неповоротливые и тяжелые, точно волы, останавливали и громили немцев.
Калоджеро мог перечислить все боевые операции Тимошенко, отвоеванные плацдармы и города, помнил все награды, которые он заслужил. «Через сто лет, — думал Калоджеро, — когда Сталин умрет, дело должно перейти в руки Тимошенко, он справится», и Калоджеро подозревал, что Сталин это уже решил и тайно завещал.
Однако кончилась война — и Тимошенко больше не упоминали, на снимках рядом со Сталиным фигурировали другие генералы, имя Тимошенко кануло в небытие. Как-то раз Калоджеро спросил о нем депутата от своей партии, который ездил в Россию, тот, судя по его недоуменному виду, отродясь не слышал этого имени; впоследствии кто-то сказал Калоджеро, будто Сталин отправил некоторых генералов в дальние края, вроде как в ссылку, — может, среди них был и Тимошенко. Впервые в жизни у Калоджеро возникло подозрение, что кто-то нашептывает Сталину, плохие советы дает, он заговорил об этом с одним из районных секретарей, тот смерил его гневным взглядом, после чего с трогательным терпением объяснил, что такое невозможно и что подозревать подобные вещи, пусть даже по наивности, ужасная ошибка. Больше Калоджеро не думал о Тимошенко.
Калоджеро видел свой сон 18 апреля 1948 года, а на следующий день результаты выборов показали, что сон сбылся. Калоджеро не сомневался, что так оно и будет, он даже не пошел в секцию слушать радио; товарищи, которых восемнадцатого утром он удивил своими последними прогнозами, сначала обвинили его, будто это он все накаркал, однако вскоре приписали такую прозорливость умению правильно оценить обстановку. Калоджеро никому не признался, что прозорливым его сделал во сне Сталин.
Он смотрел на фотографию Сталина и верил, что все лучше и лучше читает его мысли, они виделись ему географической картой, вспыхивающие лампочки высвечивали то Италию, то Индию, то Америку, каждая мысль Сталина соответствовала конкретному событию в мире. На всемирной шахматной доске Сталин делал свои ходы, и Калоджеро таинственным образом заранее их предвидел. Поэтому, когда «Унита» писала, что Южная Корея напала на Северную, Калоджеро знал, что на сей раз все было вовсе не так, а так, как писали фашистские и буржуазные газеты. Нет, в отношении Кореи ему ничего не приснилось, он не только не предвидел, что в Корее что-то произойдет, но и не ведал о ее существовании: просто он был убежден, что Сталин должен сделать ход и поглядеть, как поведут себя американцы. Американцы тут же кинулись защищать Южную Корею, проверка была нужна, теперь Сталин знал, что, если он на кого нападет, примчатся американцы, надо было, значит, говорить о мире. «Мир работает на нас», — повторял Калоджеро; он стал сторонником мира, собирал подписи за мир и против атомной бомбы, нацепил на пиджак голубя Пикассо; честно признаться, он не понимал шума вокруг Пикассо и его голубя, сам он рисовал голубей даже лучше — с переливами, они получались у него как живые. Когда Пикассо нарисовал Сталина и партия сказала, что портрет не лезет ни в какие ворота, Калоджеро был доволен — есть вещи, про которые надо говорить прямо, может, Пикассо и хороший коммунист, но нам такие художники не нужны, пусть рисует за деньги портреты дураков-буржуев, рассуждал он, уверенный, что Пикассо нарочно дурачит американцев: уж в этом-то деле он мастак, ничего не скажешь.
Каждый день газеты сообщали о новых событиях — было о чем подумать и поспорить; мастерская Калоджеро напоминала клуб, если вдруг кто-то ругал коммунизм, Калоджеро, мысленно потирая руки, подмигивал товарищам, как бы говоря: «Спокойно, сейчас я им займусь, он у меня запоет», и ласково за него принимался, однако кончалось всегда резкостями: не каждый способен терпеливо излагать свою точку зрения, к тому же фашистам и клерикалам его доводы как об стенку горох, им хоть кол на голове теши, и все-таки, по правде сказать, окруженные коммунистами, набившимися в мастерской, фашисты и клерикалы, даже когда они принимали вызов, спорили с оглядкой и не очень-то отвечали на его оскорбления; пока речь не заходила о Сталине, тон спора оставался спокойным, но стоило оппоненту неосторожно произнести имя Сталина, разговор принимал дурной оборот. Священник обычно сразу выпаливал это имя и потому торчал у Калоджеро костью поперек горла, тем более что город был в руках священника, у которого от великого страха сорок пятого года и следа не осталось. Теперь на портрет Сталина он смотрел едва ли не с состраданием, «ему перед Богом придется ответ держать, — говорил он, — но, возможно, Провидение заставит его ответить и перед людьми, возможно, ему суждено умереть не своей смертью», и Калоджеро не оставался в долгу: дескать, чтоб она себе шею свернула, вся церковная братия, начиная со звонаря, который из коммуниста превратился в прихвостня христианских демократов.