Смерть зовется Энгельхен
Шрифт:
— А что пишет Здено, Элишка?
Она стала еще старательнее стирать пыль, делая вид, что не слышит. Меня это забавляло, мне стало любопытно, сколько еще будет она сердиться. Я больше не спрашивал — все равно она ответит…
И действительно, она не выдержала. Здено не пишет. Здено уже три дня как вернулся… Это должно было прозвучать победным кличем, но клич не получился.
— Я не знал. Отчего же вы не сказали? Разумеется, я не имею никакого права… Любовь — дело такое…
А нечего было говорить. У нее больше ничего нет с этим Здено.
Ну что вы, Элишка!
— Значит, конец любви, ну что же… Значит, она больше не нравится Здено, кто знает, кто нравился ему в Германии? И ей он не нравится — вернулся совсем другим; а может быть, такой же, а вот она — другая. Два дня как он приехал, а к ней и не подумал явиться. Она встретила его на улице совершенно случайно, они перебросились несколькими словами, но это был конец; ведь понимаешь, когда конец, когда все кончается, навсегда.
— Я иначе не могу, я не люблю его больше, слишком долго его не было, и мы стали чужими. Бывает же так. Собственно, у нас ничего и не было. Невыносимо было при протекторате, грустно; оттого и возникали такие вот случайные знакомства. Вы сами рассказывали о военной любви, которая для другого времени не годится. Может быть, и у нас так.
— А вдруг он не думает этого, вдруг ему не все равно?
— Ему-то ничего не будет. У него счастливый характер. Но что-то сделалось с ним в Германии, он переменился. Даже не явился, не пришел поздороваться.
Мне показалось, она очень рада, что он не пришел поздороваться.
В эту минуту она была чертовски хороша и женственна. Дурак этот Здено, что не пришел поздороваться. Я бы, наверное, пришел. Она такая чистая, у нее впереди вся жизнь, весь мир открывается ей.
Она поправила мне одеяло и задумчиво остановила взгляд на моих ногах.
— Да, калека я, Элишка…
Я сказал это вовсе не для того, чтобы вызвать ее жалость.
Но она рассердилась.
— Да замолчите вы!..
В ее лице появилось что-то новое, небывалое. Она вдруг склонилась надо мной и стала неотрывно смотреть на меня. У меня закружилась голова.
— Нет, Элишка… Нет, не теперь… не в больнице. Кто-то сказал, что больница — сад мучений… Когда я буду здоров, когда все это пройдет…
Она кивнула. Да, конечно… Но не заставляй меня долго ждать, потому что я сойду с ума; конечно, это нехорошо, конечно, это было бы только мучение, но и так ведь это мучение… Прикажи своим ногам, пусть они не будут такими. Это же твои ноги!
— Вот взгляни, — я протянул правую ногу, — она уже сгибается.
— А мне все равно… все равно, — тихо говорила она.
И у меня закружилась голова, все закружилось. Но она опомнилась, выбежала из палаты и вернулась не скоро. Я думал, она покраснеет, но нет, она держалась естественно, как всегда, только мне показалось, что она счастлива, что вся она переполнена счастьем. Она серьезно посмотрела на меня.
— Нам надо быть благоразумными, Володя.
Вот глупая. «Благоразумными!» Тут кончается всякое благоразумие, вся мудрость мира. Требовательными, строгими нам быть необходимо. Иначе все надоест нам, быстро и навсегда.
— Я рассказывал тебе про Ольгу?
Она вся сжалась. Про Ольгу? Что это еще? Смотри-ка, она уже прибирает меня к рукам, она бережет меня, охраняет от всего, что могло бы стать между нами. И эта ее забота не неприятна мне.
— Вот ты какая! Вовсе нет тебе причины сердиться. Ольга была девушкой Николая.
Тут ей стало интересно.
— Расскажи!
Не стану, раз она такая.
— Нет, мне сейчас не хочется. Ты все испортила.
— Не буду, Володя, больше не буду… Расскажешь?
Ишь, лиса. Конечно, расскажу.
— Хорошо… Но не про Ольгу.
Судная ночь
Фаустпатрон — страшное противотанковое оружие даже в руках одного человека. Он пробивает самую прочную бронированную обшивку и производит внутри танка уничтожающий взрыв.
Ночью мы провели операцию, пожалуй, самую большую за все время существования отряда. Группами в пять человек мы отправились по радиусам, равным примерно пятидесяти километрам, и уничтожили все электрические и телефонные провода в округе; мы повалили все столбы электропередачи, перерезали целые километры кабеля, расколотили тысячи фарфоровых изоляторов. Собственно, мы могли бы ограничиться одними изоляторами, в то время их уже ничем нельзя было заменить.
Петер в ту ночь взорвал мост через Влару и в трех местах повредил железнодорожное полотно. Красный же Лойзик пустил под откос товарный состав. В целом крае погас свет — несколько дней не будет электричества на оружейном заводе во Всетине, остановятся станки, ни одной гранаты не получат фашисты со своих складов. Перестрелка — это, конечно, очень важно, убивать фашистов является целью каждого партизана, но едва ли мы когда-нибудь раньше нанесли столько вреда, столько невозместимых потерь немецкой военной машине, как в ту ночь. Темно стало в городах и деревнях, остановился транспорт, прекратилось производство, парализовало всю жизнь. Дерзость этой операции нагляднее, чем любое неожиданное нападение на сторожевые посты врага; операция эта должна была показать жителям оккупированной страны, что мы здесь, что мы сильны, что нас много и мы на многое отваживаемся. Когда мы нападаем на немецкий военный отряд, никто не видит этого, немцы быстро хоронят своих мертвецов, заметают все следы, и пусть даже население и преувеличивает вражеские потери, удесятеряет число убитых — все равно: никто ничего не видел, никого не было. А тут — такое чувствительное доказательство нашей боеспособности, находчивости, на таком большом пространстве мы сделали жизнь немцев почти невыносимой. Все, кто нынче вечером зажжет свечи, — не у всех, правда, и свечи найдутся, — все будут знать: это — партизаны…
Перед утром, усталые, мы возвращались в Плоштину, настроение у всех было хорошее, удачная операция придавала нам сил. Николай с довольным лицом принимал рапорта. Все прошло благополучно, без помех. Немцы были захвачены врасплох. Одно то, что диверсии произошли сразу в стольких местах, было так неожиданно, что ни о каком контрударе и речи быть не могло. Не скоро смогут они даже определить размеры своих потерь, не говоря уже о возможности устранения результатов нашей операции.
Мы горячо обсуждали события ночи. Ребята из пятерки Тараса более часа пролежали в канаве, пока мимо проходила нескончаемая колонна немцев — грузовики, пушки, упряжки лошадей… Как только проехала последняя повозка, Тарас дал команду стрелять. Среди немцев возникла паника, они тоже открыли беспорядочную стрельбу, но наши уже были далеко за холмом и оттуда слышали немецкую автоматную очередь, отдельные ружейные залпы; ребята утверждали, что слышали даже минометы.
Ладик привел троих — они остановили нашу пятерку на шоссе и заявили, что хотят идти с партизанами. Молодцы были что надо, им сразу же вручили оружие. Будет опять волнующий день, целый день рассказов, самовосхвалений, преувеличений, рассуждений о совершенном. Да, будет о чем поговорить, а завтра произойдет что-нибудь новое, другое, такова наша жизнь — день отдыха, два дня, полные трудов, опасности, тяжелых переходов, боев, наступлений, отходов, страха.
Николая радовало настроение отряда. Приходили все новые пятерки, приходили, громко переговариваясь, их весело встречали. Николай даже не ругался, что все так громко кричат. Явился и Фред и доложил, что те двое вели себя образцово, пилили столбы, как сумасшедшие. А вдруг я был к ним несправедлив? Ведь если я был прав, они узнали уже все, что было им нужно, и ночью могли легко и незаметно убежать.
— Приходи к Анделе, — сказал Николай, — будем листовку составлять.
Опять листовка… Сколько уж я написал их: десять, двадцать? На немцев это не действует. Напрасно мы призываем их кончать войну, бросить оружие, переходить на нашу сторону; напрасно обещали мы им помочь пережить последние недели войны, обещали неприкосновенность каждому немцу, которого мы встретим на контролируемой нами территории. Напрасно объяснять им, что продолжение войны бессмысленно, что они потеряли все, что можно было потерять, что каждый из них, участвуя в военных действиях немецкой армии, только затягивает войну и обрекает на несчастья и себя и свою семью, что каждый лишний день войны приведет только к бессмысленному теперь уничтожению немецких городов и сел. Немцев такими вещами не проймешь, им нужны другие, более сильные аргументы…