Снова Казанова (Меее…! МУУУ…! А? РРРЫ!!!)
Шрифт:
Никто из экскурсантов на шутника за несколько месяцев не настучал. Однако, Лёня Гуревич кричал мне в трубку: «Да вбей ты ему в башку, что его как минимум придётся выгнать, если что».
Я-то подозреваю, что большая часть лопоухих экскурсантов и внимания на эти слова не обращала.
Лет через десять после описанных событий Кузьминский эмигрировал. На Западе мы ни разу не встретились, так что о дальнейшей его жизни я знаю только с чужих слов. Он поболтался в университете в Техасе, получив годовой грант «Poet in residence». Будучи в Техасе, он приступил к выпуску своей многотомной антологии стихов и сплетен «У Голубой Лагуны». Три четверти объёма этой антологии – сплетни, а на оставшуюся четверть приходится очень много графомании, причем все стихи своих друзей и собутыльников Костя объявил гениальными. Несмотря на крайнюю небрежность этого издания (оглавление зачастую не соответствует тексту), многие теперь им активно пользуются, как справочником, дающим прекрасное представление об определенном круге людей в определенное время и в определенном месте. Блоковское «так жили поэты» [51].
В поведении Костя – клоун, и мне кажется, что его не такая уж веселая клоунада замешана прежде всего на зависти, отсюда и желание быть на виду, хоть посредством скандала. Стремление к скандалу у него – патологическое: чуть ли не год я уговаривал Володю Максимова напечатать лучшие из его стихов, которые он сам лично принес в «Континент», проехав через Париж по пути в Америку. А когда в конце концов мы напечатали два его стихотворения, то получили ругательное, хотя и очень смешное, письмо о том, что ничего публиковать он и не хотел, а редакция «Континента» пиратствует! [52]. И главным виновником оказался, конечно, «братец Вася».
Рассказывают, что в Америке Кузьминский попытался воспроизвести свой питерский образ жизни: жил в каком-то подвале в Нью-Йорке на пособие и устраивал у себя разнообразные выставки, совсем как до эмиграции в питерской квартире на бульваре Профсоюзов. Зрителей он часто встречал голышом или в крайнем случае в распахнутом халате и в сопровождении борзой.
Короче говоря, развлекался, как и прежде, эпатажем. Все-таки очень важной заботой в его жизни было старание быть на виду. Лишь бы его поминали, а уж в каком контексте – не так важно. Хоть бы и матерно. Вот и я к его вящему удовольствию именно так его тут и поминаю. Он ведь мне всё равно симпатичен.
Четвёртый экскурсовод-мужчина в Павловске был Михаил Юрьевич Герман, по причине имени-отчества получивший от меня естественную кличку «Гермонтов».
Сейчас он профессор и сотрудник Русского музея, а тогда был юн, ходил с пижонской тросточкой, тщательно отглаженный, и видно было, что одежда значит для него весьма немало. Была в нем некая странная смесь денди и неуверенного в себе пай-мальчика. Плюс манеры сноба. И это была не поза. Сущность.
Девочек он слегка сторонился и часто появлялся в парке под руку со своей стареющей и очень красивой мамой.
Несмотря на несколько томный и вялый вид, интеллигентность до сиропности, разговаривать с ним бывало порой весьма интересно. Мне, правда, казалось, что он меня не то стеснялся, не то почему-то побаивался.
Приходил он обычно позже всех, хотя экскурсии начинались отнюдь не рано, – в 11 часов утра. Девочки, естественно, цитировали известную оперу: «уж полдень близится, а Германа всё нет.»
Экскурсии он вёл обстоятельно, ровным, пожалуй, даже слишком ровным голосом, знал много обо всех искусствах, кроме прикладного, но не было в нем той актёрско-лидерской жилки, которая очень нужна при работе с людьми. Как у многих отличников, чувство юмора у него то ли отсутствовало напрочь, то ли тщательно скрывалось для солидности. В общем, не экскурсовод, а «двуногий суррогат магнитофона». Так его назвала заведующая Русским отделом Эрмитажа, старая и весьма ироничная Татьяна Михайловна Соколова.
Ему бы в архиве копаться, сколько было бы пользы и себе и другим! Анна Ивановна явно придерживалась этой же точки зрения: при первой возможности она перевела Германа в библиотеку музея.
От меня пошла еще одна кличка Германа – более, чем несправедливая. Когда Анна Ивановна как-то сказала мне, что он типичный маменькин сынок, я возразил, что он, скорее, «сыник папика». И только из прочитанных мной недавно его мемуаров я узнал, что со своим отцом, отвратительно советским преуспевающим писателем Юрием Германом, он не поддерживал никаких отношений.
И понятно: про Германа, надо еще сказать, что одно его свойство, которое очень сильно чувствуется и в его мемуарах, чувствовалось и тогда, при личном общении – это его скрупулёзная порядочность.
Чтобы покончить с экскурсоводческой темой приведу несколько октав из тогдашнего «дневника»: [53]
…Вот этой вазой должен восхищаться я, Или «вот этот стул – как он хорош: Изысканные линии стремятся, и.» Стоишь, не слушаешь, и только ждёшь, Чтоб смесь косноязычия и фальши Прервалась роковым «пойдёмте дальше». И всё же – кто такой экскурсовод? «Двуногий суррогат магнитофона»? Панегирист? Горластый счетовод, Перечислитель статуй и плафонов, Картин и стульев?… Но иной поёт Как тетерев, бездумно, упоённо… Я этого вопроса не решил, Хотя лет восемь методистом был. Пытаясь одолеть свою иронию, И кое-как дослушав до конца Хвалу изысканности и гармонии Большого Петергофского дворца, Решил, что если бы сидел на троне я, То запретил бы именем Отца И Сына с Духом по всея России Выделывать экскурсии такие! Указ, достойный памяти Петра, И сходный с тем, в котором отмечается, Что кончилась шпаргалочья пора, «.И господам сенаторам вменяется речь не читать и не зубрить с утра, Своими пусть словами изъясняются, Чтоб глупость каждого увидел всяк!» Да. Надо б и с экскурсиями так.В 57 году к Павловскому дворцу присоединили Центральное хранилище музейных фондов – ЦХМФ. Было решено отдать большую часть сохранённых там экспонатов в экспозицию павловских интерьеров. На самом деле, существовало несколько мебельных гарнитуров, которые еще в Х1Х веке были разделены на две части между Павловском и Гатчиной. Но внутренняя отделка в Гатчине была практически невосстановима, и чем восстанавливать частично оба дворца, решено было всё отдать Павловску.
Вещи же царскосельские, петергофские и весьма немногие ораниенбаумские по мере реставрации соответствующих дворцов передавались по назначению.
Реставрация шла полным ходом. После открытия залов церковного корпуса временная выставка уменьшилась втрое.
Одним из первых открыли Кавалерский зал с его античной скульптурой. Потом – постепенно – открылись обе анфилады центрального корпуса и Египетский вестибюль, а за ними и круглый великолепный подкупольный Итальянский Зал – композиционный центр дворца. Открыли и четырёхсотметровый Тронный зал, плафон которого, перспективой колоннад уходивший на невообразимую высоту, ранее существовал только в виде эскиза Гонзаго. В 1958 году, при реставрации Дворца, художник А. В. Трескин реализовал впервые этот эскиз «на натуре». Мы прозвали Трескина «маэстро Трескини».
В результате бурной реставрации временная выставка совсем закрылась, а материалы по истории Павловска и методам реставрации уместили в одно небольшое, не имевшее музейной ценности помещение.
Как в XIX веке вместе с деревней продавали или дарили всех её крестьян, так теперь вместе с фондами Центрального Хранилища в Павловск были переведены и их хранители. Так попали к нам два замечательных человека: знаменитый в кругах музейщиков экспозиционер Вера Владимировна Лемус, квадратная и всегда несколько сердитая, и ещё более знаменитый главный хранитель ЦХМФ Анатолий Михайлович Кучумов. В этой же должности главного хранителя он и стал работать в Павловске, где ещё до войны, совсем молодым человеком, начал свою карьеру.
Мы с Кучумовым довольно быстро подружились, хотя разница у нас была не только в возрасте, но, что гораздо важнее, и во вкусах: я пил практически только грузинское вино, а он «честную водяру». Но на пиве мы сходились.
Однажды, увидев, как он осматривает привезённую откуда-то вазу, когда-то принадлежавшую Павловскому Дворцу, я прозвал его «котом учёным». Он ходил вокруг этой вазы, вставал на цыпочки, поправлял свои огромные очки, почёсывал марсианский почти лысый череп, останавливался и снова обходил вазу, только двигался уже в другую сторону. Так что ничего не оставалось, кроме как пробормотать: «идёт направо, песнь заводит, налево – сказку говорит.». Народ, бывший в помещении хранилища, грохнул, а он опять поправил очки и, не повернув даже головы, очень серьёзно сказал: «ну, для кота у меня усов не хватает» – и вновь погрузился в созерцание предмета, которого не видел лет двадцать.