Снова Казанова (Меее…! МУУУ…! А? РРРЫ!!!)
Шрифт:
Анна Ивановна ответила, что она этому и рада, ведь ей вовсе не хотелось бы «терять методиста, в которого все старшие сотрудники музея вложили столько трудов, да и сам Василий Павлович – «крайний петербуржец», и едва ли он захотел бы ради Москвы расстаться с Павловском».
И вот ещё одна встреча, о которой нельзя не рассказать, потому что с неё началась новая серия моих приключений.
Летом 1959 года к нам в музей приехал Бельгийский посол со свитой человек в семь. Все они хорошо говорили по-русски. Я довольно быстро провёл их по дворцу, а потом один высокий и немыслимо тощий бельгиец со своей ироничной и кругловато-коренастой дамой отстали от остальных, представились и спросили, можно ли задать мне несколько вопросов.
Это был секретарь посольства Святослав Малевич-Малевский (по происхождению польский граф) и его жена Зинаида Алексеевна Шаховская. Малевич-Малевский сообщил мне, что вообще-то он художник и совмещает свои такие разные занятия «совсем как Рубенс» [58]. А Шаховская попала в эмиграцию в тринадцать лет, во время войны была английским военным корреспондентом, а к 1959 году у нее уже вышло несколько романов – по-французски.
Сначала они мне задали несколько вопросов по Дворцу, и сразу стало ясно, что они оба разбираются в искусстве не хуже меня. Потом я спросил Шаховскую, не знает ли она своего, видимо, дальнего родственника, Владимира Дмитриевича Шаховского, московского фоторепортёра из журнала «Советский Союз». Она поморщилась и сказала, что разок с ним встречалась, но он ей «ох как не понравился – очень советский и не очень-то интеллигентен». Я рассмеялся и отрекомендовал Владимира Дмитриевича как «супруга моей любимой тетушки».
В общем, мы разговорились, посол уехал, а Малевские решили погулять со мной по парку и вернуться в «Асторию» на такси.
Так и завязалась моя первая связь с Брюсселем и Парижем. Когда я осторожно спросил, не знают ли они, как бы мне раздобыть какие-нибудь книги русских эмигрантских писателей (прежде всего меня интересовали Ходасевич и Георгий Иванов), Шаховская сказала, что это можно легко устроить.
Она сразу стала разговаривать со мной так, будто мы сто лет знакомы. Когда я у нее спросил, что собой представляет НТС [59], она мягко объяснила, что этим людям не очень-то доверяет, что среди них немало советских агентов. Я не то чтобы возразил, но в советских агентов не поверил, приписав ее неприязнь к этой организации тому, что она, Шаховская, старая эмигрантка, а НТС, как я слышал, в основном состоит из бывших военнопленных, попавших в Европу после Отечественной войны. «Мы называем это Второй мировой», – поправил меня Малевский. И заметил, что несмотря на их неприязнь к НТС, они, конечно, свяжут меня с редакцией энтеэсовского литературного журнала «Грани». Слово они сдержали, причем очень быстро. Хотя все было непросто – срок пребывания Малевских в СССР подходил к концу.
Моя переписка с журналом стала особенно оживленной, когда вскоре после моего знакомства с Малевскими главным редактором «Граней» стала Н. Б. Тарасова. Я переправлял во Франкфурт стихи нравящихся мне и не печатающихся в СССР поэтов, получал оттуда журналы и книги, «Грани» приходили ко мне порой аккуратнее, чем «Юность», несмотря на глубокую конспирацию и прочие сложности.
Дома я не держал никакого «тамиздата», и получив очередную порцию книг и кое-что быстро прочитав, я тут же торопился раздать книги надёжным людям. Так что я нередко разъезжал по городу с толстым портфелем, перескакивая из осторожности из метро в троллейбус, потом в трамвай и опять на метро.
Уже эмигрировав, я с удивлением узнал, что поскольку я в течение многих лет снабжал журнал стихами непечатающихся в СССР поэтов, меня уже где-то году в 65 ввели в редколлегию «Граней». (Кстати, в Союз Писателей СССР меня приняли тогда же!). Журнал никогда не публиковал состава редколлегии, так что прямой опасности для меня это «почётное положение» не представляло.
С Шаховской я, разумеется, переписывался не менее интенсивно, чем с «Гранями», но тоже нерегулярно – всё зависело от оказий. Передачи писем и книг бывали многоступенчатыми. Так или иначе, мне много раз оказывали неоценимые услуги английские, бельгийские и. польские дипломатические работники. Французы тоже, но они, против моих ожиданий, были поосторожнее.
Я основательно забежал вперёд: ведь в Павловске я работал только до 1962 года, а потом полностью перешел на литературные «ненадёжные» хлеба. Переводов, да и выступлений было столько, что я физически не мог совмещать литературную работу с музеем, и музей, естественно, пришлось оставить.
К Анне Ивановне я, разумеется, заезжал, завозил «тамиздатские» книжки. Наше общение не прерывалось до самого 1972 года, до того дня, когда моё намерение уехать стало широко известно. Я прожил в Питере не по своей воле ещё почти год, но общение со мной стало представлять для людей с положением некую опасность и я, естественно, не хотел бросать ни на кого тень.
Когда в начале восьмидесятых годов до Парижа дошла весть о смерти Зеленовой, я несколько дней ходил потерянный. Она была из очень немногих действительно дорогих мне людей.
Т. Г. Гнедич и другие (1957-1962)
Весной 1957 года Зеленова позвала меня в свой кабинет и представила Татьяне Григорьевне Гнедич. Как сказала Анна Ивановна, «Татьяна Григорьевна будет обучать научных сотрудников музея французскому языку, а то позор какой-то, кроме директора, никто в музее и прочесть нужный материал не может, если он по-французски, а уж тем, кто занимается концом восемнадцатого, началом девятнадцатого как же без французского!!!».
Невозможно, говоря о Гнедич, не начать с истории перевода байроновского «Дон Жуана». Я услышал эту историю сначала вкратце от Анны Ивановны, а потом подробнее и от самой Татьяны Григорьевны.
История эта с тех пор была пересказана в печати неоднократно. Сначала в искажённом виде в какой-то советской газете, потом спустя много лет мной кратко в «Русской мысли», потом подробнее Георгием Беном в изданной в США «антологии сплетен и стихов» К. Кузьминского «Голубая лагуна», наконец в «Барселонской прозе» Е. Г. Эткинда и в воспоминаниях М. Германа «Сложное прошедшее». Естественно, версии несколько разнятся.
Расскажу ее все же и в этой книге в нескольких словах, постаравшись поточнее отфильтровать только то, что слышал от самой Т. Г.
Во время войны Татьяна Гнедич, выпускница английского отделения филфака, недавно закончившая аспирантуру, была мобилизована и работала в Разведуправлении Балтфлота на связи с английскими и американскими союзниками.
И вот однажды прикомандированный к тому же управлению английский офицер связи, по гражданской специальности литературовед-славист, Уинкотт (то ли Гнедич, то ли кто другой его прозвал тогда «Воен-кот», как рассказывала Л. Я. Гинзбург), сказал, что хорошо бы после войны ей приехать в Лондон, где они «смогут вместе немало сделать для усиления русско-британских культурных связей». И вот бедная наивная Татьяна Гнедич после этих, строго говоря, ничего не значащих слов, по её собственным словам «всю ночь промечтала о Лондоне, а на другой день пошла в партком». Дело было в 1944 году. Она по сути дела донесла на себя сама: вернула кандидатскую карточку БКП(б), сказав, что быть членом партии недостойна.
Е. Г. Эткинд сомневается в истинности такого дурацкого происшествия, но тут же сам отмечает, что некоторое юродство не чуждо было Т. Г., а он ведь знал ее с детства: еще задолго до войны Татьяна Гнедич учила его английскому.
В результате такого самодоноса Т. Г. тут же и арестовали. И вот, находясь в предварительном заключении, она на память перевела девятую главу любимого «Дон Жуана». Во время очередного допроса до того ничего не говорившая и не писавшая Т. Г. заполнила данный ей допросный листок этой девятой главой, написав бисерным почерком на обеих сторонах листка более тысячи строк. Следователь, называвший себя Капустин, оказался в порядке чуда, человеком понявшим, кто сидит перед ним. Он добился того, что Гнедич поместили в отдельную камеру, дали книги, бумагу. Она считалась под следствием до окончания работы.