Со стыда провалиться
Шрифт:
Этот самый дождь полирует дорогу в Голуэй-Сити, возвращается обратно и снова поливает тропинку. Вода каскадом льется с автострады, из-под колес тяжелых грузовиков летят струи мокрого песка, и мне не остается ничего другого, кроме как перейти на бег.
Я опущу строки о все более длинных очередях, заслоняющих от нас Мэри-Грейс, о воплях отчаяния, исторгаемых в телефоне-автомате напротив нашего барака, и перейду сразу к описанию местности, давшей название поэтическому фестивалю. Несколько сотен участников (в толпе мелькает столько седых голов, что все вместе мы напоминаем стадо белых аранских овец, которых я представлял себе, кажется, так давно) послушно садятся в автобусы, а потом на паром, который везет нас через ледяные воды пролива к легендарным островам. В воздухе висит нечто более плотное, чем туман, но менее мокрое, чем дождь. Мы толпимся в огромной стылой кабине парома, где можно купить кофе, чай и булочки.
Как повезло тем, кто сделал это вовремя! На Инишморе еды нет вообще. Нас встречает лишь маленький, приятный оркестрик, который исполняет несколько приветственных мелодий. Мы вежливо слушаем, хотя стоять у причала в более-чем-тумане слегка зябко. Как только музыка смолкает, мы трогаемся с места уже под почти настоящим дождем. Цель нашего путешествия: круглая крепость — древнее сооружение на холме, откуда открывается прекрасный вид, если только сегодня вообще что-то можно увидеть. Тропинка ведет вперед, мимо валунов и требующихся по сценарию овец — кстати, довольно хмурых. Вскоре на тропинке появляются небольшие каменные загородки — естественно, пастбища разделяются каменными стенками такой высоты, чтобы не дать разбрестись этим ходячим облакам. У каждого из подобных барьеров мы теряем одного-двух человек из нашей компании: «Я, пожалуй, посижу здесь» или «Я подожду тебя тут, Хелен, иди и не волнуйся за меня». Ждать придется долго.
До крепости еще идти и идти, и в наших рядах постепенно начинает распространяться смутное беспокойство. Сперва мы тактично помалкиваем — наверняка об этом должны были позаботиться, — но туалетов в поле зрения нет. Никто, случайно, не заметил по пути туалета? Нам очень хочется спросить Мэри-Грейс, но она, кажется, осталась на пароме. Или укатила на автобусе?
Максимум, на что способно солнце — стыдливый медный румянец. Затем оно скрывается совсем, и тени становятся гуще. Команда наша поредела, однако нас еще много, и мы полны решимости добраться до цели путешествия: увидеть крепость и провести обещанные чтения; сама Эдна О’Брайен будет говорить среди древних руин.
И в самом деле, на вершине холма, к изумлению толпы — промокшей, голодной и смирившейся с мыслью, что справлять нужду по-простому за ближайшей каменной загородкой хоть и стыдно, но все-таки лучше, чем страдать, сохраняя достоинство, — появляется Эдна О’Брайен. Как ей это удалось? Она словно только что вышла из дамской комнаты — сияющая, безупречная, остроумная, энергичная, мудрая. Ее нежность к миру уравновешивается такой узнаваемой, идеально отточенной злостью. Мы обожаем ее.
А потом мы спускаемся вниз. Престарелые бостонские ирландцы набили мозоли, порвали носки. Они валятся с ног от голода и усталости, их слегка мутит. Хвала небесам, завтра — день отъезда. Автобусы непременно опоздают, их не хватит, чтобы вовремя доставить всех в Шэннон. Мы с Полом — счастливчики, заняли-таки места. Мэри-Грейс заходит в автобус и объявляет, что места — только для тех, кто летит ранним рейсом. Она просит нас с Полом выйти и подождать следующего автобуса. Я ни на йоту не верю, что следующий автобус вообще придет, а Мэри-Грейс выводит меня из терпения. Хватит, я больше не мистер Учтивый Поэт! Доути здесь спать не будет! «Мэри-Грейс, — говорю я, и звенящая в голосе ярость поражает не только меня самого, но заставляет головы в шести рядах повернуться в мою сторону, — Мэри-Грейс, мы поедем на ЭТОМ автобусе».
И мы едем. Мы едва успеваем на самолет. Угнездившись в тесных креслах и кое-как разместив пожитки, мы ничуть не удивляемся тому, что Мэри-Грейс бросает на нас быстрый, оценивающий взгляд и удаляется в салон первого класса.
Майкл Ондатжи
…Важнее говорить
Для нас важнее говорить, чем быть услышанными.
Эта история произошла на самом деле — кошмар на публичном выступлении.
Одну известную американскую писательницу в зените славы пригласили в школу, где она когда-то училась. Там страшно важничали, что к ним приедет такая гостья, и она, соответственно, тоже решила не ударить в грязь лицом. В элегантном костюме она поднялась на сцену актового зала и встала за кафедрой, чтобы прочесть лекцию о профессии писателя, искусстве, образовании, литературе — обо всех тех возвышенных материях, которые в общем-то писателям глубоко до лампочки, если только они не участвуют в литературных конференциях или не выступают перед аудиторией.
Зал был переполнен. На середине лекции писательница почувствовала себя нехорошо и, понимая, что скоро ее стошнит, спокойно сказала слушателям, что оставила несколько листов с текстом за кулисами, в сумочке. Она с достоинством удалилась со сцены, однако, едва скрывшись от посторонних глаз, помчалась в туалет, где с шумом извергла содержимое желудка наружу. Она провела в туалете около минуты, когда кто-то постучал в дверь и сообщил, что ее нагрудный микрофон все еще включен.
Джеймс Вуд
Против самого себя
Тот, кто не прав, сражается против самого себя.
Один из афоризмов Лихтенберга [61] : «Ошибка в ряду ошибок». Мне всегда нравилась эта тонкая шутка, и не только из-за того, что двойное отрицание остроумно (может быть, ошибка в ряду ошибок загадочным образом окажется истиной, как в математике минус на минус дает плюс?). Кроме этого, Лихтенберг подразумевает, что ошибка притягивает к себе другие ошибки или, скорее, что стремление к поправкам таит семена разрушения, также как святость несет в себе мученичество.
61
Георг Кристоф Лихтенберг (1742–1799) — немецкий писатель-сатирик, мастер социально-критического, философского, бытового афоризма.
Для тех, кто зарабатывает на хлеб писательством, путаница — это обычный, если не сказать обязательный кошмар. Пропустить ошибку в печать — значит бесконечно ее размножить. А насколько сильнее жжет стыд за свои ошибки критика, который в силу профессии призван исправлять чужие промахи? Ошибка притягивает другие ошибки, это я знаю по своему горькому опыту. В мою первую книгу, сборник литературных очерков, входило эссе, посвященное произведениям Джейн Остен. Я прекрасно знал, что леди Кэтрин де Бэр — героиня «Гордости и предубеждения», а в романе «Мэнсфилд Парк» мы встречаем леди Бертрам, но — кто мне теперь поверит? — я поместил леди Кэтрин в «Мэнсфилд Парк». Что еще более странно, в том же абзаце я переврал фамилию этой суровой дамы, вместо «де Бэр» поставив «де Бург» (как у Криса де Бурга, так себе певца), а также написал, что на протяжении всего романа она больше интересуется своим ковриком, чем детьми. На самом деле Остен писала, что леди Бертрам больше интересовалась своим мопсиком.
Насколько мне известно, других ошибок в моей книге не было, но сразу три ляпа в одном маленьком абзаце! (И какое обидное слово — «ляп», если оно используется не тобой, а против тебя, в рецензии. В воображении немедленно представляется толпа корректоров, устроивших сорочий гвалт.) Двое критиков заметили мои ошибки и, конечно же — что весьма справедливо, — уже не слезли с меня: пообедали в ресторане за мой счет. Один из них сказал, что подобные ляпы — опять это слово! — поколебали его положительное мнение о книге в целом.
Как большинство писателей и уж точно большинство журналистов, я в основном и лучше всего пишу по памяти. Пресловутые проверяльщики фактов из «Нью-Йоркера» донельзя раздражают не только тем, что зачастую доказывают ненадежность нашей памяти; вдобавок к этому они словно механизируют процесс, которому, по сути, надлежит быть динамичным и непосредственным. Подростком я очень любил пронизанный свободой «Английский роман» Форда Мэдокса Форда (до сих пор вижу перед собой небесно-голубую обложку издательства «Карканет») и находил весьма романтичным предисловие Форда, в котором он признавался — по крайней мере так мне запомнилось, — что написал книгу за шесть недель на заштилевшем корабле, вдалеке от дома и книг. Эрик Ауэрбах создал свой шедевр «Мимесис» в Стамбуле, во время Второй мировой войны, также не имея доступа к книгам и библиотекам. Честертон из принципа цитировал исключительно по памяти и наверняка многое перевирал.