Собор Парижской Богоматери
Шрифт:
Постепенно ее первые страхи рассеялись. По непрерывно возраставшему шуму и многим другим проявлениям реальной жизни она почувствовала, что ее обступают не призраки, а живые существа. И она подумала, что, быть может, народ восстал, чтобы силой взять ее из убежища. Тогда вновь ею овладел ужас, но теперь он принял другую форму. Мысль о том, что ей вторично предстоит проститься с жизнью, надеждой, Фебом, который неизменно присутствовал во всех ее грезах о будущем, глубокая беспомощность, невозможность бегства, отсутствие всякой поддержки, заброшенность, одиночество – все эти мысли и еще тысячи других придавили ее тяжелым гнетом. Она упала на колени, лицом в постель, обхватив руками голову, объятая тоской и страхом. Цыганка, идолопоклонница, язычница, она стала, рыдая, просить о помощи христианского Бога и молиться Пресвятой Богородице, оказавшей ей гостеприимство. Бывают в жизни минуты, когда даже неверующий готов исповедовать религию того храма, который окажется близ него.
Так лежала она довольно долго, повергшись наземь, не столько молясь, если говорить правду, сколько дрожа и леденея, овеваемая дыханием все ближе и ближе подступавшей к ней разъяренной толпы, ничего не понимая во всем этом неистовстве, не ведая, что затевается, что творится вокруг нее, чего добиваются, но смутно предчувствуя страшную развязку.
Вдруг среди этих терзаний она услышала возле себя шаги. Она обернулась. Два человека, из которых один нес фонарь, вошли в ее келью. Она слабо вскрикнула.
– Не пугайтесь, – произнес голос, показавшийся ей знакомым, – это я.
– Кто вы? – спросила она.
– Пьер Гренгуар.
Это имя успокоило ее. Она подняла глаза и узнала поэта. Но рядом с ним стояла какая-то темная фигура, закутанная с головы до ног и поразившая ее своим безмолвием.
– А ведь Джали узнала меня раньше, чем вы! – произнес Гренгуар с упреком.
И действительно, козочка не стала дожидаться, пока Гренгуар назовет ее по имени. Лишь только он вошел, она принялась ласково тереться об его колени, осыпая поэта нежностями и белой шерстью, ибо она в ту пору линяла. Гренгуар столь же нежно отвечал на ее ласки.
– Кто это с вами? – понизив голос, спросила цыганка.
– Не беспокойтесь, – ответил Гренгуар, – это один из моих друзей.
Затем философ, поставив фонарь на пол, присел на корточки и, обнимая Джали, восторженно воскликнул:
– Что за прелестное животное! Правда, оно отличается больше своей чистоплотностью, чем величиной, но смышленое, ловкое и ученое, словно какой-нибудь грамматик! Ну-ка, Джали, посмотрим, не запамятовала ли ты что-нибудь из твоих забавных штучек? Как делает мэтр Жак Шармолю?..
Человек в черном не дал ему договорить. Он подошел к Гренгуару и грубо тряхнул его за плечо. Гренгуар вскочил.
– Правда, – сказал он, – я и забыл, что нам надо торопиться. Но, учитель, это все еще не основание, чтобы так обращаться с людьми! Мое дорогое, прелестное дитя, ваша жизнь в опасности, и жизнь Джали также. Вас опять хотят повесить. Мы – ваши друзья и пришли спасти вас. Следуйте за нами.
– Неужели это правда? – воскликнула она, потрясенная.
– Истинная правда. Бежим скорей!
– Охотно, – пролепетала она. – Но отчего ваш друг молчит?
– Да потому что его родители были чудаки и оставили ему в наследство молчаливый характер, – ответил Гренгуар.
Эсмеральде пришлось удовлетвориться этим объяснением. Гренгуар взял ее за руку, его спутник поднял фонарь и пошел впереди них. Оцепенев от ужаса, молодая девушка позволила увести себя. Коза вприпрыжку побежала за ними; она так радовалась встрече с Гренгуаром, что поминутно тыкалась рожками ему в колени, заставляя поэта то и дело терять равновесие.
– Вот она, жизнь! – говорил философ всякий раз, как спотыкался. – Зачастую именно лучшие друзья подставляют вам ножку!
Они быстро спустились с башенной лестницы, пересекли собор, безлюдный и сумрачный, но весь звучащий отголосками сражения, что составляло ужасающий контраст с его безмолвием, и вышли через Красные врата на монастырский двор. Монастырь опустел! Монахи укрылись в епископском дворце, где творили соборную молитву; двор тоже опустел, лишь несколько перепуганных слуг прятались по темным его уголкам. Беглецы направились к калитке, выходившей на Террен. Человек в черном открыл эту калитку имевшимся у него ключом. Нашему читателю уже известно, что Терреном назывался мыс, обнесенный со стороны Ситэ оградой; он принадлежал капитулу Собора Парижской Богоматери и представлял собой восточный конец острова за монастырем. Здесь не было ни души. Шум осады стих, смягченный расстоянием. Крики шедших на приступ бродяг казались здесь смешанным отдаленным гулом. Свежий ветер с реки шумел в листве единственного дерева, росшего на самой оконечности Террена, и можно было ясно расслышать шелест листьев. Но беглецы еще не ушли от опасности. Ближайшими к ним зданиями были епископский дворец и собор. По-видимому, в епископском дворце царил страшный переполох. Сумрачный фасад здания бороздили перебегавшие от окна к окну огоньки, словно яркие искры, проносящиеся в причудливом беге по темной кучке пепла от сгоревшей бумаги. Рядом – две необъятные башни Собора Богоматери, покоившиеся на главном корпусе здания, вырисовывались черными силуэтами на огромном багровом фоне площади, напоминая два гигантских тагана в очаге циклопов.
Все то, что было видно от раскинувшегося окрест Парижа, представлялось глазу смесью колеблющихся темных и светлых пятен. Подобное освещение заднего плана можно видеть на полотнах Рембрандта.
Человек, несший фонарь, направился к оконечности мыса Террен. Там у самой воды шел оплетенный дранкой полусгнивший частокол, за который цеплялось несколько чахлых лоз дикого винограда, словно вытянутые пальцы. Позади, в тени, отбрасываемой этим плетнем, был привязан челнок. Человек жестом приказал Гренгуару и его спутнице сойти в него. Козочка прыгнула вслед за ними. Незнакомец вошел последним. Затем, перерезав веревку, которой был привязан челнок, он оттолкнулся длинным багром от дерева, схватил весла, сел на носу и изо всех сил принялся грести к середине реки. Течение Сены в этом месте было очень быстрое, и ему стоило немалого труда отчалить от острова.
Первой заботой Гренгуара, когда он вошел в лодку, было взять козочку к себе на колени. Он уселся на корме, а молодая девушка, которой незнакомец внушал безотчетный страх, села рядом с поэтом, прижавшись к нему.
Когда наш философ почувствовал, что лодка поплыла, он захлопал в ладоши и поцеловал Джали в темя между рожками.
– Ох, – воскликнул он, – наконец-то мы все четверо спасены! – И с глубокомысленным видом добавил: – Порой мы обязаны счастливым исходом великого предприятия удаче, порой – хитрости.
Лодка медленно плыла к правому берегу. Молодая девушка с тайным страхом наблюдала за незнакомцем. Он заботливо заслонил свет потайного фонаря и, точно призрак, вырисовывался в темноте на носу лодки. Его опущенный на лицо капюшон казался маской, и при каждом взмахе весел его руки, с которых свисали широкие черные рукава, казались похожими на большие крылья летучей мыши. За все это время он не произнес ни единого слова, не издал ни единого звука. В лодке слышался лишь равномерный плеск весел да журчание тысячи струй за бортом челнока.
– Клянусь душой! – воскликнул вдруг Гренгуар. – Мы здесь все бодры и веселы, как сычи! Молчим, как пифагорейцы или рыбы! Клянусь Пасхой, мне бы очень хотелось, чтобы кто-нибудь заговорил! Звук человеческого голоса – это музыка для человеческого слуха. Слова эти принадлежат не мне, а Дидиму Александрийскому, – блестящее изречение!.. Несомненно, Дидим Александрийский – весьма незаурядный философ… Скажите мне хоть одно слово, прелестное дитя, умоляю вас, хоть одно слово!.. Кстати, вы делали когда-то такую забавную гримаску! Скажите, вы не позабыли ее? Известно ли вам, моя милочка, что все места убежищ входят в круг ведения высшей судебной палаты, и вы подвергались большой опасности в вашей келейке в Соборе Богоматери? Увы, колибри вьет гнездышко в пасти крокодила!.. Учитель, а вот луна выплывает… Только бы нас не приметили!.. Мы совершаем похвальный поступок, спасая девушку, и тем не менее, если нас поймают, то повесят именем короля. Увы! Ко всем человеческим поступкам можно относиться двояко: за что клеймят одного, за то другого венчают лаврами. Кто благоговеет перед Цезарем, тот порицает Катилину. Не так ли, учитель? Что вы скажете о такой философии? Я ведь знаю философию по инстинкту, как пчелы геометрию, ut apes geometriam. Ну что? Никто мне не хочет отвечать? Вы оба, я вижу, не в духе! Приходится болтать одному. В трагедиях это именуется монологом. Клянусь Пасхой!.. Надо вам сказать, что я только что видел короля Людовика Одиннадцатого и от него перенял эту божбу… Итак, клянусь Пасхой, они все еще продолжают здорово рычать там, в Ситэ!.. Противный злюка этот старый король! Он весь запеленут в меха. Он все еще не уплатил мне за эпиталаму и чуть было не приказал повесить меня сегодня вечером, а это было бы очень некстати… Он скряга и скупится на награды достойным людям. Ему следовало бы прочесть четыре тома «Adversus avaritiam» [158] Сальвиана Кельнского. Право, у него весьма узкий взгляд на литераторов, и он позволяет себе варварскую жестокость. Это какая-то губка для высасывания денег из народа. Его казна – это больная селезенка, распухающая за счет всех других органов тела. Поэтому-то жалобы на плохие времена превращаются в ропот против короля. Под властью этого благочестивого тихони виселицы так и трещат от тысяч повешенных, плахи загнивают от проливаемой крови, тюрьмы лопаются, как переполненные утробы! Одной рукой он грабит, другой вешает. Это прокурор господина Налога и государыни Виселицы. У знатных отнимают их сан, а бедняков без конца обременяют новыми поборами. Это король, ни в чем не знающий меры! Не люблю этого монарха. А вы, учитель?
158
«Против скупости» (лат.).