Собор Парижской Богоматери
Шрифт:
– Ты сама видишь, что они ищут тебя и что я не лгу. Я люблю тебя. Молчи! Лучше не говори со мной, если хочешь сказать, что ненавидишь меня. Я не хочу больше этого слышать!.. Я только что спас тебя… Подожди, дай мне прежде договорить… Я могу совсем спасти тебя. Я все приготовил. Дело за тобой. Если ты захочешь, я могу… – Он резко оборвал свою речь. – Нет, нет, я говорю не то. – И быстрыми шагами, не выпуская ее руки, так что она должна была бежать, он направился прямо к виселице и, указав на нее пальцем, холодно произнес: – Выбирай между нами.
Она вырвалась из его рук и упала к подножию виселицы, обнимая эту зловещую, последнюю опору. Затем, слегка повернув прелестную головку, она через плечо взглянула на священника. Она походила на Божью Матерь у подножия креста. Священник стоял неподвижно, с поднятой рукой, указывающей на виселицу, застывший, словно статуя.
Наконец цыганка проговорила:
– Я боюсь ее меньше, чем вас!
Тогда рука его медленно опустилась, и, устремив полный глубокой безнадежности взгляд на камни мостовой, он прошептал:
– Если бы эти камни могли говорить, они сказали бы: вот человек, который поистине несчастен.
И снова он заговорил. Молодая девушка, коленопреклоненная у подножия виселицы и вся окутанная длинными своими волосами, не прерывала его. Теперь в его голосе звучали горестные и нежные ноты, мучительно противоречившие надменной суровости его лица.
– Я люблю вас! О! Это правда! Значит, от пламени, что сжигает мое сердце, не вырывается ни одна искра наружу? Увы, девушка, денно и нощно, денно и нощно пылает оно! Неужели это не вызывает жалости? Днем и ночью горит любовь – это пытка. О! Я слишком страдаю, мое бедное дитя! Это, поверь мне, заслуживает сострадания. Вы видите, что я говорю с вами кротко. Мне так хочется, чтобы вы больше не чувствовали ко мне отвращения. Разве виноват мужчина, когда он любит женщину? О боже мой! Как! Вы, значит, никогда не простите мне? Вы вечно будете ненавидеть меня? Значит, все кончено? Вот это и делает меня таким злобным и страшным самому себе. Вы даже не глядите на меня! Быть может, вы думаете о чем-то другом в тот миг, когда, трепеща, я стою пред вами на пороге вечности, готовой поглотить нас обоих. Только не говорите со мною об офицере! О! Пусть я паду к вашим ногам, пусть я буду лобзать, – не стопы ваши, нет, этого вы не позволите, – но землю, попираемую ими; пусть я, словно ребенок, захлебнусь от рыданий, пусть вырву из груди, – нет, не слова любви, а мое сердце, мою душу, – и все будет напрасно, все! А между тем вы полны нежности и милосердия, вы сияете благостной кротостью, вы так пленительны, добры, сострадательны и прелестны. Увы! В вашем сердце живет жестокость лишь ко мне одному! О! Какая судьба!
Он закрыл лицо руками. Молодая девушка услышала, что он плачет. Это было в первый раз. Стоя перед нею и сотрясаясь от рыданий, он был более жалок, чем если бы пал перед нею с мольбой на колени. Так плакал он некоторое время.
– Нет, – заговорил он снова, несколько успокоившись, – я не нахожу нужных слов. Однако я хорошо обдумал то, что должен был сказать вам. А сейчас я дрожу, трепещу, я слабею, в решительную минуту я чувствую какую-то высшую силу над нами, и у меня заплетается язык. О, я сейчас упаду наземь, если вы не сжалитесь надо мною, над собой! Не губите себя и меня! Если бы вы знали, как я люблю вас! Какое сердце отдаю вам! О, какое отречение от всякой добродетели! Какое неслыханное небрежение к себе! Ученый – я надругался над наукой; дворянин – я опозорил свое имя; священнослужитель – я превратил требник в подушку для похотливых грез; я плюнул в лицо своему Богу! Все для тебя, чаровница! Чтобы быть достойным твоего ада! А ты отвергаешь грешника! О, я должен сказать тебе все! Еще более… нечто еще более ужасное! О да, еще более ужасное!..
При этих словах его лицо приняло совершенно безумное выражение. Он замолк на секунду и снова заговорил громким голосом, словно обращаясь к самому себе:
– Каин, что сделал ты с братом своим?
Он опять замолк, потом продолжал:
– Что сделал я с ним, Господи? Я призрел его, я вырастил его, вскормил, я любил его, боготворил, и я его убил! Да, Господи, вот только что, на моих глазах, ему размозжили голову о плиты твоего дома, и это по моей вине, по вине этой женщины, по ее вине…
Его взор был дик. Его голос угасал, он еще несколько раз, через долгие промежутки, машинально, словно колокол, длящий последний звук, повторил:
– По ее вине… По ее вине…
Потом язык его уж не мог выговорить ни одного внятного слова, а между тем губы еще шевелились. Вдруг ноги его подкосились, он рухнул на землю и остался недвижен, уронив голову на колени.
Движение девушки, высвободившей из-под него свою ногу, заставило его очнуться. Он медленно провел рукою по впалым щекам и некоторое время с изумлением глядел на свои мокрые пальцы.
– Что это? – прошептал он. – Я плакал! – И, внезапно повернувшись к девушке, он с несказанной мукой произнес: – И вы равнодушно глядели на мои слезы! Увы! Дитя, знаешь ли ты, что эти слезы – кипящая лава? Так это правда! Ничто не трогает нас в том, кого мы ненавидим. Если бы я умирал на твоих глазах, ты смеялась бы. О нет! Я не хочу тебя видеть умирающей! Одно слово! Одно лишь слово прощения! Не говори мне, что любишь меня, скажи лишь, что ты согласна, и этого будет достаточно. Я спасу тебя. Если же нет… О! Время бежит. Всем святым умоляю тебя, не жди, чтобы я снова превратился в камень, как эта виселица, которая тоже зовет тебя! Подумай о том, что в моих руках наши судьбы. Я безумен, я могу все погубить! Под нами бездонная пропасть, куда я низвергнусь вслед за тобой, несчастная, чтобы преследовать тебя вечно! Одно-единственное доброе слово! Скажи слово, только одно слово!
Она разомкнула губы, чтобы ответить ему. Он упал перед ней на колени, готовясь с благоговением внять слову сострадания, которое, быть может, сорвется наконец с ее губ.
– Вы убийца! – проговорила она.
Священник яростно схватил ее в объятия и разразился отвратительным хохотом.
– Ну хорошо! Убийца! – ответил он. – Но ты будешь принадлежать мне. Ты не пожелала, чтобы я был твоим рабом, так я буду твоим господином. Ты будешь моей! У меня есть берлога, куда я утащу тебя. Ты пойдешь за мной! Тебе придется пойти за мной, иначе я выдам тебя! Надо либо умереть, красавица, либо принадлежать мне! Принадлежать священнику, вероотступнику, убийце! И сегодня, этой же ночью, слышишь ли ты? Идем! Веселей! Идем! Поцелуй меня, глупенькая! Могила или мое ложе!
Его взор сверкал вожделением и яростью. Его губы похотливо впивались в шею молодой девушки. Она билась в его руках. Он осыпал ее бешеными поцелуями.
– Не смей меня кусать, чудовище! – кричала она. – О гнусный, грязный монах! Оставь меня! Я вырву твои гадкие седые волосы и швырну их тебе в лицо!
Он покраснел, потом побледнел, наконец выпустил ее и мрачно взглянул на нее. Думая, что победа осталась за нею, она продолжала:
– Говорю тебе, что я принадлежу моему Фебу, что люблю Феба, что Феб прекрасен! А ты, поп, стар! Ты уродлив! Уйди!
Он испустил дикий вопль, словно преступник, которого прижгли каленым железом.
– Так умри же! – вскричал он, заскрипев зубами. Она увидела его страшный взгляд и хотела бежать. Он поймал ее, встряхнул, поверг на землю и быстрыми шагами направился к Роландовой башне, волоча ее за руки по мостовой. Дойдя до башни, он обернулся.
– Спрашиваю тебя в последний раз: согласна ты быть моею?
Она ответила твердо:
– Нет.
Тогда он громко крикнул:
– Гудула! Гудула! Вот цыганка! Отомсти ей!
Девушка почувствовала, что кто-то схватил ее за локоть. Она оглянулась и увидела костлявую руку, высунувшуюся из оконца, проделанного в стене; эта рука схватила ее, словно железными клещами.
– Держи ее крепко! – сказал священник. – Это беглая цыганка. Не выпускай ее. Я пойду за стражей. Ты увидишь, как ее повесят.
– Ха-ха-ха-ха! – послышался гортанный смех в ответ на эти жестокие слова. Цыганка увидела, что священник бегом бросился по направлению к мосту Богоматери. Как раз с этой стороны доносился топот скачущих лошадей.