Собрание сочинений (Том 2)
Шрифт:
– Все-таки это слабодушие.
Севастьянов вспомнил руку на асфальте и сказал:
– Кто его знает. Трудно без работы... Очень ей, значит, стало невмоготу.
Потом он добавил:
– Вот, будет мировая революция - все наладится.
– Да! Да!
– сказала Зойка.
Горбун вскоре после того поступил на работу, завхозом в клуб совторгслужащих.
15
Дождь переходит в снег, снег валит крупно и густо, как на рождественской открытке, непрерывно падающей сверкающей сеткой заслоняет фонари, ложится толстой гусеницей на резко освещенную цветастую вывеску "Нерыдая".
"Яблочко" ухает из глубин "Нерыдая".
Две женщины под фонарем, пряча лица в воротники, выбивают каблуками дробь.
– Хорошенький, погреться не мешает, - хриплой скороговоркой говорит одна, когда Севастьянов проходит мимо.
– Мы уважаем шенпанское, но могем простую водку, если у вас финансы поют романсы.
Другая перебивает:
– Сказилась, какие у него финансы!
– Да на водку много ли надо!
– простуженно кричит первая вслед Севастьянову.
– Хорошенький, пошли в "Нерыдай"!
Это он шел из редакции с совещания.
Он тогда только что поступил в "Серп и молот".
У него не было на трамвай, а постоянный билет ему еще не выдали, а попросить у кого-нибудь денег в долг он постеснялся.
...На совещании были сотрудники и рабкоры. Из типографии - из красного уголка - в кабинет Дробышева снесли скамейки. Дробышев делал доклад о задачах большевистской печати. Вдруг погас свет. Один из рабкоров поднялся и, светя себе зажигалкой, пошел смотреть пробки. Оказалось авария на станции. Дробышев говорил в темноте. Молчаливо попыхивали папиросные огоньки. Потом внесли керосиновую лампу. К концу доклада электричество опять зажглось.
...Вадим Железный написал отчет об этом совещании. Он там написал: "Рабкоры вошли и поклали шапки на стол".
Акопян выправил: "положили шапки на стол".
– Не подсовывайте мне ваши вываренные в супе слова, - сказал Железный.
– "Поклали" - неграмотно, - сказал Акопян.
– "Поклали шапки" - это экспрессия, масса, мускул, акт!
– сказал Железный.
– Вы полагаете - в слове все исчерпывается его грамотностью?
– В трамваях висит объявление, - сказал Акопян со своим мягким акцентом, - напечатанное, кстати, у нас в типографии: "Детей становить на скамейку ногами воспрещается". Может быть, вам нравится слово "становить"?
– А конечно, потому что в нем образ!
– воскликнул Железный.
– Ставят клизму, как вы не понимаете, черт вас возьми! Слово "ставить" тут немыслимо даже ритмически. "Детей ставить на скамейку ногами"... Слышите?! Фраза кособочится, у нее заплетается язык! Это объявление набирал лингвист, умница! И разве не восхитительно "становить ногами", как будто можно становить и головой, разве в этом не эпоха?
– Рабочая газета ищет эпоху в других ее проявлениях, - сказал Акопян спокойным голосом, но очень категорически.
Севастьянов ходил по вьюжным улицам, ходил по большим заводам и маленьким мастерским, набирая полные ботинки снега, и думал: что за штука такая - слово, в Поэтическом цехе сражались из-за слов и в редакции сражаются, и как может быть в слове эпоха, и как это фраза кособочится, и кто же прав - заносчивый Железный или добрый спокойный Акопян.
Он уважал Акопяна, но то, что говорил Железный, ему тоже очень нравилось.
Ему казалось, что и он, Севастьянов, ощущает в каких-то словах силу (мускул) и напор (массу?), а какие-то и ему представляются словно бы действительно - вываренными в супе... Он уже - еле-еле - чувствовал и предчувствовал кое-что, хотя еще много лет и вьюг лежало между ним и его первой книгой.
...Все они выросли, кому исполнилось семнадцать, а кому и восемнадцать. Они считали себя взрослыми, и взрослые не считали их детьми. Спирька Савчук уже брился. У Семки Городницкого окончательно окреп его утробный бас, выработанный посредством многолетних упражнений; он этим басом шикарно спорил с попами на диспутах. Ванька Яковенко поступил на плужной завод и быстро стал выдвигаться - его выбрали в бюро ячейки и сразу в секретари, он стал очень деловым, подружился с Югаем и Женей Смирновой, а от старой компании отдалялся.
Сильнее всех изменилась большая Зоя. Прежде такая тихая, задумчиво-созерцательная, она становилась шумной, полюбила веселье и шутки, полюбила, чтоб парни за нею ходили гурьбой. Парни ходили гурьбой, а ей все было мало, она хотела еще и еще знакомств и побед. Беспричинное раздражение прорывалось у нее, смех стал нервным, глаза вспыхивали неспокойно. И по разным вопросам они все чаще спорили с Зойкой маленькой.
Раз Севастьянов случайно услышал, как они спорили о любви.
– Он меня обожает!
– говорила большая грудным, таинственно пониженным голосом.
– Разве ты не видишь - он для меня что хочешь сделает!
– Да, вижу, - отвечала маленькая.
– Но ты мне скажи - зачем тебе это, ведь ты его не любишь!
– Ну как зачем!
– упрямо сказала большая.
– А ты разве не хочешь такой любви, чтобы для тебя готовы были в воду кинуться?
– Я хочу такой любви, чтоб я сама ради какого-нибудь человека была готова в воду кинуться!
– сказала маленькая.
– И ты такой любви хочешь, и для чего ты прикидываешься эгоисткой, я не понимаю. Я ведь знаю, что ты не эгоистка!
Тут вошел Севастьянов, и спор прекратился. Севастьянов понял, что это они говорили о Спирьке Савчуке, ведь за версту была видна Спирькина тяжкая влюбленность в большую Зою.
То был уже двадцать третий год - лето двадцать третьего, уже были мечты о журналистике, был Кушля, уже Севастьянов ушел из Балобановки и обитал с Семкой Городницким на Коммунистической, в комнате возле кухни, где царствовали три ведьмы.
Мечты и прогулки по "границе" были до середины лета. А потом голубоглазый Кушля вмешался в судьбу Севастьянова и переломил ее.
16
Но сначала Севастьянов и Семка Городницкий учились на политкурсах.
Занятия происходили в школе. Севастьянов, с его длинными ногами, подолгу вертелся, усаживаясь за парту, и стукался коленями... Для учебы его освободили от вечерней работы. На курсах они познакомились с двумя страшно передовыми девчатами с табачной фабрики, одну звали Электрификация, другую Баррикада. В сущности, их звали Рива и Маруся, но они октябрились в клубе, с речами и подарками от фабкома, и приняли новые имена для нового быта. Они то и дело хлопали ребят по спинам и кричали: "Шурка, сволочь! Семка, гад!" и по самому нестоящему поводу заливались хохотом. При всем том - славные были девчата...
Кроме молодежи на курсах учились и пожилые люди, был там инвалид войны, ходивший на костылях, был старик с бородой, как у Маркса, была неприветливая болезненная женщина в пенсне... Им читали лекции о прибавочной стоимости, диктатуре пролетариата, диамате и истмате, о великих утопистах, предшественниках марксизма.
Семка, эрудит, начетчик, обо всем этом читал раньше, а Севастьянов впервые слышал так подробно и был по-настоящему потрясен - сколько же люди думали, искали, фантазировали, догадывались, открывали, стремясь устроить человеческую жизнь разумно и справедливо. Он даже поднялся в собственных глазах, обнаружив, что его волнует этот мир отважного и жадного мышления, с которым он соприкоснулся; что, значит, он, Севастьянов, тоже из той людской породы, которой доступно высокое. Мысли, зарождавшиеся в его юной голове самостоятельно, имели пока что значение только для него; но на чужую мысль эта голова отзывалась быстрым пониманием, это ведь тоже кое-что.