Собрание сочинений (Том 2)
Шрифт:
В тот период своей жизни они с Семкой разговаривали почти исключительно на социально-философские темы, даже сообща сочиняли стихи на эти темы:
Познавательный процесс
Не свалился к нам с небес,
И врожденных у людей
Сроду не было идей...
В моде была кабацкая песня про торговку бубликами:
Бублики! Горячи бублики!
Купите бублики, народ честной!..
"Буб-лики! Горячи буб-лики!" - пела улица. "А я несчастыная торговка частыная!" - пронзительно пел маленький босоногий пацан в коротких штанах и выгоревшей буденовке. "Буб-лики! Горячи буб-лики!" - яростно суфлировала гармошка из пивной. А Севастьянов и Семка, идя домой после лекций, сочиняли песню для себя и своих товарищей:
Гегель странный был чудак,
Не поймешь его никак:
Диалектика - того
Вверх ногами у него.
Диалектике было
В этой позе тяжело,
Но явился Фейербах,
И она уж на ногах.
Фейербах, Фейербах,
Браво, Людвиг Фейербах!
И так далее - топорно и, быть может, излишне фамильярно, но зато от всего сердца.
А девчата - Электрификация и Баррикада - смотрели им в рот, когда они сочиняли, и потом пели с ними вместе.
17
С тех пор как Кушля возглавил отделение "Серпа и молота" и поселился там, писать Севастьянову стало негде.
В отделении был Кушля, дома - Семка Городницкий.
Кушля непременно подошел бы и заглянул, что там Севастьянов пишет. Он не признавал секретов.
Семка без спроса не сунется, но севастьяновские листки могли попасться ему на глаза случайно, у них ведь ничего не запиралось, да и запирать было некуда, - и неужели же Семка не прочтет? Надо быть возмутительно равнодушным к товарищу, чтобы не прочесть. И Севастьянов огнем сгорит от Семкиных критических, логических, иронических замечаний. Если же Семка воздержится от замечаний, и даже не усмехнется, и будет молчать, словно ничего знать не знает, - это ужасное сострадание еще невыносимее.
Лишенный приюта для своей музы, Севастьянов творил мысленно. У него была пропасть времени, когда он шагал от предприятия к предприятию по редакционным делам.
Шагал, вдруг замечал на себе чей-то взгляд и, спохватясь, сгонял с лица улыбку.
На короткое время отстал было от сочинительства - пока учился на курсах и увлекался общественными науками; потом опять вернулся.
Он составлял в уме фразы, заботясь о том, чтобы они не кособочились. Слагал газетную прозу, как поэты слагают стихи. Кое-что записывал тайком фразу, абзац - и прятал в карман. Газета светила ему как маяк: его интересовали только те явления, которые могли интересовать газету. Изложить старался помускулистее, в подражание Железному. (Московских журналистов, печатавшихся в "Правде" и "Известиях", они с Кушлей тоже читали внимательно, но находили, что наш Железный пишет лучше.)
И вот однажды получилась у Севастьянова одна вещь, и он почувствовал желание показать ее кому-нибудь. Первый раз почувствовал такое желание.
Не желание: необходимость! Неизбежно было, чтобы еще кто-то, кроме него, эту вещь узнал. Не то чтобы исчез его целомудренный страх перед судом другого человека - страх за свое неумение, несовершенство своей работы; страх остался, но как бы отступил на время и наблюдал со стороны: что-то будет!..
Севастьянов пошел в отделение, сел и в присутствии Кушли стал записывать то, что сложилось в его мозгу. Вышло вроде стихотворения в прозе - этого он не знал, не был посвящен в такие тонкости; он все, что сочинял, считал фельетонами... Там рассказывалось, как рабочие судоремонтного, с женами и детьми, пришли на субботник - убирать в цехах: судоремонтный, после долгого перерыва, снова вступал в строй. Субботник был описан с разными восклицаньями, заимствованными у Вадима Железного. Но кое-что было незаимствованное, свое, - тот рабочий: как он разбирал станок, с каким вниманием, не подымая глаз, долго рассматривал снятую часть и клал бережно, - и следующую, перед тем как снять, осматривал, и что-то обдумывал, и в раздумье поигрывал по станку пальцами, и посвистывал, сложив губы дудочкой, - а потом он сел тут же на подоконник и завтракал, медленно жуя и не спуская глаз со своего станка, в одной руке хлеб, в другой ломоть арбуза, - вот этого рабочего Севастьянов сам отметил среди сотен человек и по-своему описал, и этому описанию обрадовался до такой степени, что не мог не поделиться с кем-нибудь своей радостью.
И, безусловно, легче было делиться с Кушлей, чем с начитанным и ироническим Семкой Городницким.
Как он и предугадывал, Кушля, увидев его пишущим, подошел и стал за его плечом. Попыхивая папиросой, он стоял и читал. Севастьянов дописывал не оборачиваясь, уши у него горячели. Кушля взял первый, уже отложенный лист, стал читать с начала. Тем временем у Севастьянова поспел конец; Кушля прочел конец и спросил недоверчиво:
– Это что?
– Да так просто, - нелепо ответил Севастьянов.
– Твое?
– спросил Кушля еще более недоверчиво и даже грозно и перешел на другое место, чтобы взглянуть Севастьянову в лицо.
– Мое!
– решился Севастьянов.
Ярко-голубые Кушлины глаза смотрели ему в самую совесть.
– Не врешь?
– Иди ты!
Скрестив на груди руки, Кушля прошелся взад-вперед.
– Замечательно!
Он это сказал с глубоким убеждением и серьезностью. И Севастьянов знал, что шутить он не умеет, а все-таки поглядел: не шутит ли?
– Ты считаешь - ничего?
– Что значит ничего!
– сказал Кушля с тихим торжеством.
– Я же тебе говорю - замечательно!
"Да неужели, - значит, мне не показалось, - да, должно быть, да, конечно, это хорошо!" - подумал Севастьянов.
– Это же надо, понимаешь, сел и написал единым духом, ничего даже не чиркая, ну и ну! И кто - рабочий парень с низшим образованием! Это, дорогой товарищ, просто, я тебе скажу, ну просто, я тебе скажу, - да что тут говорить: сказано - замечательно!
– Что ты, каким единым духом!
– поспешил возразить Севастьянов.
– У меня раньше придумано было.
– Он жаждал похвал, которые мог принять как заслуженные; те, которых он не заработал, были ему тягостны, вымышленными заслугами отодвигалось в тень то немногое, но единственно важное для него, что удалось ему на самом деле.
На Кушлю его поправка произвела неожиданное впечатление.
– Как раньше?
– спросил он.
– Ты же не переписывал, черновиков никаких не было.
– Правильно, я в голове держал.
– Наизусть, что ли, выучил?
– Ну да, наизусть, только я не учил, оно само как-то запоминается, черт его знает.
– Ну, это, ну, просто...
– начал Кушля, качая головой, и не договорил.
– И давно это ты?
– Давно уже.
– Теперь сознаться в этом было приятно.
– Когда начал писать?
– В декабре месяце.
– О! Давно, - сказал Кушля.
– Я только с июня пишу. Чего ж не показывал? Никому не показывал?
– Никому.
– Это интеллигентщина, понимаешь! Как можно не показывать? Что ты кустарь-одиночка? Тем более - пишешь замечательно, можно сказать великолепно! А вот скажи, - спросил Кушля, - ты когда пишешь, ты всегда до конца пишешь или не всегда?
– Как когда, - ответил Севастьянов.
– Иной раз и не до конца. Бывает всяко.
– Я когда пишу, - сказал Кушля, - у меня начало получается, и середина получается, а конец не получается, не дается мне конец. Напишу, понимаешь, середину, а дальше ни с места, ты мне, пожалуйста, помоги, ладно?