Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений. Т. 17.
Шрифт:

После Обре в вагоне стали завтракать. Было без четверти двенадцать. А когда прочли «Angelus» и трижды повторили молитвы святой деве, Пьер вынул из чемодана Марии маленькую голубую книжку с наивным изображением лурдской богоматери на обложке. Сестра Гиацинта хлопнула в ладоши — и все стихло. Священник начал читать своим красивым, проникновенным голосом; внимание всех пробудилось, эти взрослые дети увлеклись чудесной сказкой. Речь шла о жизни Бернадетты в Невере и о ее смерти. Но, как и в первые два раза, Пьер быстро перестал заглядывать в текст, передавая прелестные рассказы по памяти; и для него самого раскрывалась подлинно человечная и грустная история Бернадетты, которой никто не знал и которая глубоко потрясла его.

Восьмого июля 1866 года Бернадетта покинула Лурд. Она отправилась в Невер, чтобы постричься в монастыре Сен-Жильдара; там жили сестры, обслуживавшие приют, где она научилась читать и где провела восемь лет жизни. Ей было тогда двадцать два года, прошло восемь лет с тех пор, как ей явилась святая дева. Бернадетта со слезами прощалась с Гротом, с собором, с любимым городом. Но она не могла больше там жить, ее донимали людское любопытство, посещения, почести, поклонение. Слабое ее здоровье резко пошатнулось. Врожденная застенчивость и скромность, любовь к тишине внушили ей страстное желание скрыться в безвестной глуши от громкой славы избранницы, которой люди не давали покоя; она мечтала о простой, спокойной жизни, посвященной молитве и будничным трудам. Ее отъезд был, таким образом, облегчением как для нее, так и для преподобных отцов Грота: она стесняла их своей наивностью и тяжелой болезнью.

Монастырь Сен-Жильдара в Невере показался Бернадетте раем. Там было много воздуха, солнца, большие комнаты, огромный сад с красивыми деревьями. Но и там, в отдаленной глухой местности, она не обрела покоя, полного забвения мирской суеты. Прошло не больше трех недель, как она приняла постриг под именем Марии-Бернар, произнеся лишь первоначальные обеты, — и снова толпы потекли к ней. Ее преследовали в монастыре, стремясь получить благодать от этой святой. Ах, видеть ее, прикоснуться к ней, созерцать ее, в надежде, что это принесет счастье, незаметно потереть об ее платье какую-нибудь медаль! Верующие, в ненасытной жажде фетиша, совсем затравили это несчастное существо, которое было для них господом богом; каждый хотел унести свою долю надежды, чудесной иллюзии. Бернадетта плакала от усталости, от раздражения, повторяя: «Чего они меня так мучают? Чем я лучше других?» В конце концов ей стало в самом деле горько быть «занятной зверюшкой», как она сама себя называла с печальной, страдальческой улыбкой. Она защищалась изо всех сил, отказывалась видеть кого бы то ни было. Правда, ее оберегали, а при известных обстоятельствах даже чересчур, показывая только тем посетителям, которым разрешал ее видеть епископ. Ворота монастыря были заперты, и одни духовные лица позволяли себе нарушать запрет. Но и этого было слишком много для девушки, жаждавшей полного уединения; часто она упрямилась, не желая принимать священников, она бесконечно устала повторять все ту же историю и те же ответы на те же вопросы. В ее лице оскорбляли святую деву. Но по временам ей приходилось уступать, его преосвященство самолично приводил к ней высокопоставленных особ, сановников, прелатов; тогда она выходила с серьезным лицом, вежливо, но кратко отвечала на вопросы и была рада, когда ее оставляли в покое. Ни один человек не тяготился так своим высоким призванием. Как-то на вопрос, не возгордилась ли она оттого, что епископ постоянно посещает ее, девушка кротко ответила: «Его преосвященство вовсе не посещает меня, он только показывает меня посетителям». Князья церкви, знаменитые воинствующие католики, хотели ее видеть, умилялись, рыдали, глядя на нее, а простодушная Бернадетта, в ужасе от того, что стала предметом всеобщего внимания, уходила от них, ничего не понимая, раздосадованная, усталая и печальная.

Все же Бернадетта приспособилась к жизни в Сен-Жильдаре; она вела однообразное существование и вскоре приобрела привычки, милые ее сердцу. Она была такой хилой, так часто хворала, что ее приставили к лазарету. Помимо ухода за больными, она работала, стала довольно ловкой рукодельницей и искусно вышивала стихари и покровы для алтарей. Но часто силы покидали ее, и она не могла выполнять даже самой легкой работы. Бернадетта или лежала в постели, или проводила дни напролет в кресле, перебирая четки и занимаясь чтением благочестивых книг. С тех пор как она научилась грамоте, она полюбила читать интересные истории об обращениях, чудесные легенды, где фигурировали святые, красивые и страшные драмы, где над дьяволом издевались и низвергали его в ад. Но ее любимой книгой, вызывавшей непрерывное восхищение, оставалась Библия, полный чудес Новый завет, и она неустанно перечитывала Священное писание. Бернадетта еще помнила бартресскую Библию, пожелтевшую, старую книгу, столетнюю семейную реликвию; она вспоминала, как муж ее кормилицы по вечерам втыкал наудачу в книгу булавку и начинал читать сверху правой страницы; в то время она так хорошо знала наизусть все эти прекрасные сказки, что могла начать с любой фразы. Теперь, когда она сама умела читать, она открывала в Библии каждый раз что-нибудь новое, приводившее ее в восхищение. Рассказ о страстях господних особенно волновал ее, словно необыкновенное и трагическое происшествие, случившееся накануне. Она рыдала от жалости, все ее больное тело часами сотрясалось. Быть может, она бессознательно оплакивала свой собственный недуг, тяжелый крестный путь, которым шла с самого детства.

Когда Бернадетта чувствовала себя лучше и могла работать в лазарете, она бывала подвижной и веселой, как дитя. До самой смерти она оставалась наивной, ребячливой, любила смеяться, прыгать, играть. Она была низенького роста, самая маленькая во всей общине; поэтому подруги всегда обращались с ней, как с девочкой. Лицо ее удлинялось, худело, теряло сияние молодости; но глаза ясновидящей сохранили изумительную чистоту — они были прекрасны, как ясное небо, в них отражался трепетный полет мечты. Постоянно болея, Бернадетта с годами стала немного резкой и вспыльчивой, характер ее испортился, сделался беспокойным, порой она проявляла грубость; всякий раз после приступов раздражения она испытывала жестокое раскаяние. Она смирялась, считала себя навеки погибшей, просила у всех прощения; но чаще всего была необычайно добродушна. Она отличалась живостью, проворством, находчивостью, смешила всех, обладала своеобразным обаянием, и ее все обожали. Несмотря на свое благочестие, несмотря на то, что она целые дни проводила в молитве, Бернадетта никогда не выставляла напоказ свою религиозность, была снисходительна к другим, терпима и сердобольна. Это была глубоко женственная, самобытная натура, вполне определившаяся личность, которая очаровывала своей непосредственностью. Ее врожденная чистота и детская невинность привлекала к ней малышей; они взбирались к ней на колени, обнимали ее за шею своими ручонками; сад так и гудел тогда от топота, криков, игр, и она не меньше ребятишек бегала, кричала, радуясь, что к ней возвращаются счастливые дни детства, дни бедности и безвестности в Бартресе! Позднее рассказывали, будто одна мать принесла в монастырь своего парализованного ребенка, чтобы святая коснулась и исцелила его. Несчастная так рыдала, что настоятельница дала на это согласие. Но так как Бернадетта всегда возмущалась, когда от нее требовали чудес, ей ничего не сказали, только попросили отнести больного ребенка в лазарет. Она взяла его на руки, и, когда опустила на землю, ребенок пошел. Он был здоров.

Ах, сколько раз вспоминался ей Бартрес, вольное детство, годы, проведенные на лесистых холмах, где она бродила со своими овечками; сколько раз мечтала она об этом времени, устав от нескончаемых молитв за грешников! Никто не читал в ее душе, никто не скажет, не таились ли в ее израненном сердце невольные сожаления. Однажды девушка высказала мысль, которую ее биографы приводят с целью растрогать читателя описанием ее страданий. Вдали от родных гор, прикованная болезнью к постели, она как-то воскликнула: «Мне кажется, я была создана, чтобы жить, действовать, двигаться, а всевышний обрекает меня на бездеятельность!» Какое откровение, какое страшное свидетельство, полное безграничной печали! Почему же бог обрек это веселое, обаятельное существо на бездеятельность? Разве она меньше бы его почитала, если бы жила свободной, здоровой жизнью, для которой родилась? И разве она принесла бы меньше счастья людям, да и самой себе, если бы отдала свою любовь мужу и детям, рожденным от нее, вместо того, чтобы молиться за грешников, вечно предаваться этому праздному занятию? Говорили, будто иногда по вечерам Бернадетта, обычно такая веселая и деятельная, вдруг впадала в тяжкое уныние. Она становилась мрачной, замыкалась в себе, словно подавленная горем. Вероятно, чаша становилась слишком горькой и постоянное самоотречение было ей не под силу.

Часто ли думала Бернадетта в Сен-Жильдаре о Лурде? Что она знала о торжестве Грота, о происходивших там чудесах, ежедневно изменявших лицо этого края. Этот вопрос до сих пор остается неясным. Ее подругам запретили рассказывать ей о Лурде и Гроте, ее окружили полным молчанием. Сама она не любила говорить о таинственном прошлом и, казалось, ничуть не интересовалась настоящим при всем его великолепии. Но разве воображение не рисовало ей волшебный край ее детства, где жили ее родные, колыбель ее мечты, самой необычной мечты? Без сомнения, она мысленно посещала прекрасную страну своих грез и знала все, что происходило в Лурде. Но ее ужасала перспектива поехать туда лично, и она всегда отказывалась от такой поездки, зная, что не может появиться там незаметно; ее пугали людские толпы, преклонявшиеся перед нею. Какая слава окружила бы ее, будь она властной, тщеславной, волевой натурой! Она вернулась бы туда, где являлась ей святая дева, совершала бы чудеса, стала бы пророчицей, жрицей, папессой, непогрешимой избранницей и наперсницей богоматери. Святые отцы, по существу, никогда не боялись этого, хотя и отдали приказ ради спасения души удалить ее от мира. Они были спокойны, зная ее ласковый, скромный нрав, ее страх перед обожествлением; к тому же она не имела понятия об огромной машине, которую сама пустила в ход, и пришла бы в ужас, если бы поняла, как обстоит дело. Нет, нет, этот край насилия, торгашества и людских толп был ей чужд. Она страдала бы там, растерялась и устыдилась, была бы выбита из колеи. И когда паломники, отправляясь в Лурд, с улыбкой спрашивали ее: «Хотите ехать с нами?» — она, слегка вздрогнув, поспешно отвечала: «Нет, нет! Но, будь я птичкой, я полетела бы туда».

Это была ее единственная мечта — как бы она хотела стать быстролетной птичкой и порхать в Гроте! Она не поехала в Лурд ни на похороны отца, ни когда умерла ее мать, но в грезах постоянно жила там. Между тем она любила своих родных, которые по-прежнему жили в бедности, старалась найти им работу, приняла старшего брата, который приехал к ней в Невер пожаловаться на свою судьбу. Он нашел ее усталой и смиренной, она даже не спросила его о новом Лурде, как будто этот быстро растущий город пугал ее. В праздник увенчания святой девы один священник, которому она поручила помолиться за нее у Грота, вернувшись, стал рассказывать ей о незабываемой красоте церемоний, о ста тысячах паломников, о тридцати пяти епископах в золотых облачениях, служивших мессы в сверкающем огнями соборе. Бернадетта слегка вздрогнула, на миг ей захотелось все это увидеть, и она испытала тревогу. А когда священник воскликнул: «Ах! Если бы вы видели это великолепие!» — она ответила: «Я! Что вы, да мне гораздо лучше у себя в больнице, в моем уголке». У нее украли славу, дело рук ее сверкало, оглашаемое немеркнущим славословием, а она вкушала радость лишь в глуши забвения, в монастырской тиши; дородные фермеры, эксплуатировавшие Грот, забыли о ее существовании. Ее не привлекали пышные празднества, птичка, жившая в ее душе, таинственно улетала туда лишь в тихие часы уединения, когда никто не мог помешать ей молиться. Бернадетта преклоняла мысленно колена перед диким, девственным Гротом, среди кустов шиповника, Гротом тех времен, когда Гав не был еще закован в камни монументальной набережной. А на склоне дня, в душистой прохладе гор она посещала в мечтах старый город, церковь в псевдоиспанском стиле, раскрашенную и раззолоченную, где она приняла первое причастие, старый приют, где она познала страдания и за восемь лет привыкла к отшельничеству, — весь этот старый, бедный, простодушный город, где каждый камень вызывал у нее нежные воспоминания.

А разве не блуждали мечты Бернадетты в Бартресе? Надо думать, что порой, когда она сидела больная в кресле, из ее усталых рук падала на пол благочестивая книжка, она закрывала глаза и видела в грезах Бартрес. Ей представлялась романская церковь с нефом небесного цвета и кроваво-красным алтарем, стоявшая среди могил тесного кладбища. Потом она видела себя в доме Лагю, в большой комнате, где пылал очаг и где зимой рассказывали такие прекрасные сказки, а большие старинные часы важно отбивали время. И вся местность расстилалась перед нею — бескрайние луга, гигантские каштаны, под сенью которых она укрывалась, пустынные плато, с которых открывался вид на далекие горы — Южный пик, пик Вискос, — легкие, розовые, как сновидения, уносящиеся в легендарный рай. А там — картины привольной юности, когда она в тринадцать лет одиноко бродила среди природы, мечтала и радовалась жизни. И не блуждала ли она мысленно в тот час по берегу ручья, среди кустов боярышника, в высоких травах, как тогда — жарким июльским днем? А когда она подросла, рядом с нею шел влюбленный юноша, которого и она любила всем своим нежным, бесхитростным сердцем. Ах, стать вновь молодой, свободной, безвестной и счастливой и снова любить, любить по-иному! Как смутное видение проходит перед нею обожающий ее муж, весело прыгающие вокруг нее дети — все такое же, как у других людей, радости, печали, какие переживали ее родители, какие должны были бы пережить, в свою очередь, и ее дети. Но мало-помалу все стиралось, — она сидела больная в своем кресле, замурованная в четырех холодных стенах, и жаждала лишь одного — скорой смерти, ибо не было в этом мире для нее счастья, самого обычного счастья, такого же, как у всех.

Болезнь Бернадетты прогрессировала с каждым годом. Начиналось подлинное мученичество этого нового мессии, этого ребенка, который явился на свет, чтобы принести облегчение сирым и убогим и возвестить людям культ справедливости, заставить их поверить, что все имеют право на чудо, попирающее законы бесстрастной природы. Она вставала на несколько дней, но еле передвигала ноги и снова ложилась в постель. Страдания ее становились невыносимыми. Врожденная нервозность, астма, усилившаяся от монастырского режима, привели к чахотке. Страшный кашель разрывал ей грудь, и она теряла последние силы. В довершение беды, на правом колене у нее образовалась костоеда, и несчастная кричала от боли. Ее немощное тело обратилось в сплошную рану, ее без конца перевязывали, кожу раздражало тепло постели и прикосновение простыней, у нее сделались пролежни. Все жалели ее, а она на редкость терпеливо переносила свои мучения. Бернадетта пробовала лечиться лурдской водой, но она не принесла больной облегчения. Всемогущий боже, почему святая дева исцеляла других, а не ее? Во спасение ее души? Но почему же, господи, ты не спасаешь другие души? Что за необъяснимый выбор, что за бессмысленная необходимость терзать это несчастное существо в этом мире, подчиненном извечному закону эволюции?

Она рыдала и, чтобы подбодрить себя, повторяла: «Я вижу конец, я вижу небо, но почему конец не приходит так долго?» Она жила все той же мыслью, что муки — это испытание, что надо страдать на земле, чтобы обрести блаженство на небе, страдание необходимо и благословенно. А разве это не богохульство, о господи? Разве не ты создал молодость и счастье? Разве ты не хочешь, чтобы люди радовались солнцу, расцветающей природе, земной любви, которой жаждет их плоть? Бернадетта боялась возмущения, порой душившего ее, и хотела подавить в себе боль, раздиравшую ее тело; раскинув руки крестом, она мысленно желала соединиться с Иисусом, прикасаться всем телом к его телу, припасть устами к его устам, истекать кровью, как он, и, подобно ему, испить чашу горечи до дна. Иисус умирал в течение трех часов, ее агония длилась дольше; она умирала, искупая страданием грехи людей, даруя людям жизнь. Когда у нее сводило суставы, она стонала от боли, но тотчас же принималась упрекать себя за это: «О, я страдаю, о, как я страдаю! Но как сладко страдать!» Ужасные слова, полные мрачного пессимизма. Сладко страдать, но зачем? Ради какой неизвестной и бессмысленной цели? К чему эта ненужная жестокость, это возмутительное прославление страдания, когда все человечество только и жаждет здоровья и счастья?

Поделиться с друзьями: