ЖАНРЫ

Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»
Шрифт:

Вообще же из четырех периодов жизни Виктора Гюго — столь ранней и столь праздничной юности, литературного царствования в Париже, изгнания, озаренного ослепительным блеском славы, и венценосной старости здесь, среди нас, — самым ярким, безусловно, был период изгнания. Необыкновенная судьба — вот что сделало Виктора Гюго тем исполином, в котором толпа видит величайшую фигуру нашего столетия. Он был не единственным гением; но обстоятельства позаботились об обрамлении, причем создали для него самую изумительную рамку, о какой только может мечтать человеческое тщеславие.

II

Я сказал, что Виктор Гюго сформулировал принципы романтизма. Редко случается, а то и вовсе невозможно, чтобы один человек создал литературное направление. Оно складывается исподволь, пускает корни постепенно, долгое время развивается подспудно и только потом выходит на поверхность. Между умирающей школой и школой нарождающейся никогда не происходит внезапного разрыва: между ними имеется множество промежуточных ступеней, бесконечно тонких, едва уловимых связей; то, что появится завтра, уже зреет в том, что существует сегодня, и будущее не в силах полностью порвать с прошлым: различные периоды в развитии той или иной литературы как бы связаны друг с другом, подобно звеньям единой цепи. И только тогда, когда новое направление готово вот-вот утвердиться, приходит человек, который властно возводит в закон то, что едва нащупывали его предшественники, который собирает воедино и отмечает печатью своей личности идеи, уже носившиеся в воздухе его эпохи. Именно такую роль сыграл и Виктор Гюго. Он громогласно утвердил то, что одно или два поколения до него видели в самых общих чертах и к чему они робко стремились. Старое здание классицизма разваливалось уже годами, и он стал тем разрушителем, который является в последнюю минуту, когда достаточно одного легкого толчка. Собственный гений предназначал его к такой роли. Вот почему предшественники и современники Гюго пострадали от соседства с этим победителем: победу-то он одержал не в одиночку, а лавры ее достались ему одному; так люди чтят память великих полководцев, между тем как уделом погибших солдат становится забвение.

Литература не знает прогресса, в литературе есть только изменения. Одна литературная школа может быть шагом вперед по сравнению с другой школой, но это вовсе не обязательно сказывается на литературных произведениях. И дело здесь в той могучей роли, какую играет в искусстве человеческая индивидуальность. Разумеется, если бы в художественном произведении все определялось его соответствием действительности, то тогда искусство прогрессировало бы вместе с наукой, а произведения искусства оказывались бы тем значительнее, чем они были бы правдивей. Однако тут неизбежно вторгается личность художника, и жизненная правда тотчас становится одной из двух составных частей формулы. И тогда история той или иной литературы представляется нам в виде длинного фриза, перед нашим взором как бы проходит вереница выдающихся людей, каждый из которых произносит свое слово: порою воспламеняется ум и царит воображение; порою пробуждается логика, верх одерживает кропотливое изучение людей и явлений. Надо добавить, что эти перемены зависят от общественных условий, — литература следует за историей народа. Я, таким образом, стою вот на какой точке зрения: любая литературная формула сама по себе правильна и закономерна, достаточно того, чтобы ею воспользовался гений; иными словами, формула — это не более чем музыкальный инструмент, предоставляемый исторической и социальной средой, и красота его звучания зависит в первую очередь от того, насколько умело владеет им художник. Формула есть нечто заранее данное, — вот что надо уразуметь. Корнель вовсе не изобрел трагедию, он ее нашел и расширил ее возможности. Виктор Гюго не изобрел романтическую драму, он просто-напросто присвоил ее себе. Сосуд может быть более или менее удобным для наполнения: гений всегда сумеет вместить в него одинаковое количество красоты. Меняются лишь внешние формы, человеческий же труд остается, по сути, неизменным. Так следует воспринимать все великие произведения — древние и новые, иностранные и отечественные, — рассматривая их в их собственной среде и видя в каждом из них высшее проявление художественного гения в определенную эпоху.

Однако надо со всею ясностью подчеркнуть, что закон развития действует постоянно. Та или иная эпоха не устанавливает своей литературы: она лишь придает ей определенный облик. Иногда одна и та же литературная форма может оставаться господствующей в течение нескольких веков, другая — едва просуществует каких-нибудь полстолетия; но все они раньше или позже меняются, подчиняясь естественному закону, который непрестанно движет человечество — движет язык, нравы, идеи. До сих пор критика не признала поступательного движения по прямой. Опираясь на отдельные примеры, она показывает, что во всякой литературе сперва наблюдается постепенный прогресс, который продолжается до той поры, пока не наступит полный расцвет языка и не установится идеальное духовное равновесие; затем начинается спад, произведения какое-то время словно катятся вниз по наклонной плоскости. Развитие литературы, таким образом, представляется как бы в виде горы — два склона и вершина. Должен признать, что история почти всегда подтверждает это сопоставление. Однако надо условиться относительно того, что принято называть эпохами упадка. Критика, ставящая на первое место вопросы языка, вправе говорить, что для каждого языка есть период зрелости, когда он обретает всю свою силу и великолепную простоту; но критика, которая за внешней формой пытается обнаружить личность художника, найти живой человеческий документ, — такая критика прекрасно мирится с периодами упадка. Впрочем, свою собственную эпоху никогда нельзя назвать эпохой упадка, ибо — по причинам вполне естественным — будущее прозреть невозможно, и потому сами мы не знаем, подымаемся ли мы вверх или спускаемся вниз, — оглянувшись назад, об этом смогут судить только наши потомки. Но это уже выходит за пределы моей темы, и я хотел лишь сказать, что литература шагает в ногу с человечеством, ни на минуту не останавливаясь на месте.

У нас во Франции долго господствовала классическая формула, она была всесильной, она походила на догму. Никто не помышлял о том, чтобы от нее освободиться, ибо неподчинение правилам казалось равносильным неподчинению королю и богу. Никогда писательская братия не находилась под гнетом более жестокого деспотизма. Чтобы объяснить причины этого длительного и всесильного господства, надо понять общество того времени, вскрыть пружины, заставлявшие самые свободомыслящие умы подчиняться столь строгой дисциплине. И все-таки эта безупречно налаженная машина в один прекрасный день вышла из строя. Она износилась, ее механизм пришел в полную негодность. Настало время, и романтики окончательно развалили эту старую рухлядь, так что ее ржавые обломки разлетелись на все четыре стороны. Но художественные шедевры XVII века от этого не пострадали, они уцелели в своей немеркнущей славе, как проявления человеческого гения, связанные со своей эпохой. Мертвыми оказались только обусловленные временем приемы, ремесленные навыки и формы.

Надо было слышать, какой отчаянный крик подняли тогда классики! Нечто подобное сопровождает гибель всякой школы: ее приверженцы воздевают руки к небу и, стеная, утверждают, что близится конец света. Таково уж общее правило: любая школа полагает, что на ней кончается развитие литературы данного народа; то, что было до нее, ценности не представляет, а то, что последует, должно на нее походить, иначе ему грозит небытие; она мирится с прошлым, но она не приемлет будущего. Время прекратило свой бег, солнце остановилось, человеческий разум исчерпал себя, столетиям остается лишь одно — вечно копировать последние шедевры. Любопытно, повторяю, что эта забавная нетерпимость свойственна всем школам.

Вспомним битвы 1830 года. Романтики, которые тогда были молоды и завоевывали себе место под солнцем, не жалели сил. Прежде всего они не считались с авторитетами, это я подчеркиваю. Они шли на штурм старой академической твердыни с ревом, сжав кулаки, они колотили классиков по их почтенным затылкам. Ватага этих искателей яркого колорита и пламенных страстей считала Расина вертопрахом, потешалась над всем великим столетием, не щадя и современников, которые не отказывали себе в здравом смысле и потому заслуживали только презрения. Это движение имело своих подручных и своих марионеток и часто принимало шумный характер бунта: участники его били стекла, забрасывали снежками здание Института, натягивали поперек тротуаров веревки, всячески издеваясь над буржуа. Нежелание считаться ни с какими авторитетами, шумное ниспровержение старых кумиров — вот что, повторяю, было характерно для 1830 года.

Сегодня, когда новое литературное поколение, в свою очередь, занесло руку на их кумиры, мы присутствуем при куда более потешной комедии, чем былое неистовство романтиков. Теперь они постарели, теперь они с неизбежностью заняли место классиков. Они сделались консерваторами, догматиками, мэтрами. Теперь они отстаивают свою веру. Особенно же забавно то, что романтическое движение просуществовало всего полстолетия и что люди, проповедующие сегодня уважение к старшим, это как раз те самые люди, которые еще недавно обрушивались на старших с наибольшей яростью. Теперь они получают и удары обратно, и они сердятся: это лишний раз доказывает, насколько люди непоследовательны. Вы только вообразите седовласых романтиков, которые требуют к себе почтения, возводят романтизм в догму, на веки веков сохраняющую свою истинность, и выдают себя за окончательное воплощение французской литературы! Тут невозможно удержаться от улыбки.

Виктор Гюго торжествовал свою блистательную победу, но неиссякаемый французский гений продолжал приносить богатые плоды. Волею обстоятельств оказавшийся в тени, уже рос великан Бальзак. Последователи Виктора Гюго терпели неудачи, последователей Бальзака становилось все больше, и постепенно они завоевывали успех. Так родился натурализм, тот самый натурализм, который сегодня хоронит романтическую школу. Процесс этот был неотвратим, все должно было объединиться в этом противодействии безудержной фантазии, в этой борьбе правды против вымысла. Целая эпоха неизбежно шла к литературе аналитической, исследовательской, к литературе подлинных человеческих документов. Впрочем, мне понятно недовольство романтиков; их век оказался слишком коротким, они чувствуют свою слабость и свое бесплодие. Романтизм в нашей истории останется всего лишь призывом к освобождению; он смел все препоны, расставленные классиками, он был оргией победы в ожидании того часа, когда угомонятся умы и наступит пора разумного использования завоеванной свободы. Однако, скорбя по поводу своего столь недолгого царствования, романтики обнаруживают удивительную забывчивость и кричат о какой-то профанации. Натуралисты разделываются с ними точно так же, как они в свое время разделались с классиками. Таков уж закон. Старики уступают место молодым.

Разумеется, новое направление не выросло, как гриб, за одну ночь. Оно лишь звено в цепи. Вот почему романтики не правы, когда говорят натуралистам: «Вы наше детище, мы вас породили, а обижать старших нехорошо». Безусловно, мы являемся сыновьями романтиков. Но разве сами они не были сыновьями классиков? С кого, скажите, в истории литературы начинается цепь предков? Если бы внуки обязательно должны были принимать то же выражение лица, какое было у их дедов, литературный мир застыл бы в благочестивой неподвижности. Натуралисты, которые еще только-только выходят из лона романтического направления, невольно сохраняют в своем гардеробе кое-какие одежды 1830 года. Но дело не в этом. Дело в глубоком различии между двумя методами, один из которых идеалистический, а другой — позитивистский. Столкнулись два мира. И один непременно будет убит другим.

Я хочу быть последовательным, я прекрасно понимаю, что натурализм был бы неправ, если бы утверждал, что он представляет собою окончательную и совершенную форму французской литературы, медленно вызревавшую на протяжении веков. Утверждая подобное, он совершил бы ту же самую глупость, что и романтизм. К чему приведет развитие натурализма? Не имею понятия. Возьмет ли в конце концов воображение реванш над точным анализом? Очень возможно. А с другой стороны, долгим ли будет господство натурализма? Думаю, что да, но с уверенностью сказать не могу. Важно то, что, если через пятьдесят лет его постигнет неудача, среди натуралистов не найдется такого глупца, который, по примеру старых романтиков, заявит: «Мы не желаем уступать свое место, потому что мы — литература безупречная». Когда человечество идет вперед, бессмысленно ложиться поперек дороги, преграждая ему путь.

Поделиться с друзьями: