Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»
Шрифт:
Решусь даже сказать, что г-н Доде оказался столь снисходительным к своему герою, что в какой-то мере испортил мне впечатление. Я предпочел бы, чтобы Жансуле был более замешан в сомнительные дела, чтобы руки его были полны золота, нажитого неблаговидными путями, чтобы он затеял с Парижем чудовищную схватку, в которой Париж, пустив в ход всю свою порочность, за несколько лет изящно обобрал бы его. Это не помешало бы наделить Жансуле большой добротой, ибо я знаю не одного мошенника с открытым для всех сердцем; такой Жансуле тоже мог бы отличаться простодушием, веселостью, задором, приветливостью; зато он оставался бы человеком с крепкими кулаками и не позволил бы свалить себя, как мальчишка. Боюсь, что, пожелав оправдать этого миллионера, оправдать авантюриста, который приехал в Париж, чтобы за деньги купить себе здесь почетное положение, автор тем самым умалил своего героя.
Следовательно, г-н Доде не только не оказался неблагодарным, а, наоборот, всем своим произведением выразил герою сочувствие. Он не дал себе волю довести драму до крайней остроты, потому что это претило его деликатности, и тут можно только одобрить его. Заинтересованные люди обязаны ему признательностью.
Что же касается герцога де Морни, облик которого так легко узнать в герцоге де Мора, то он, как говорит автор, сам улыбнулся бы, если бы мог взглянуть на свой портрет. Бонапартисты оказались по отношению к г-ну Доде невероятно строги, они тоже упрекают его в неблагодарности, чуть ли не политической измене. Тут можно только пожать плечами. Романист далек от намерения дать портрет герцога во весь рост, как это со временем сделает история. Он пренебрег многими яркими чертами его характера — холодной волей, невозмутимым цинизмом, полным отсутствием нравственного начала, потребностью наслаждаться жизнью во что бы то ни стало — всем тем сочетанием энергии и скептицизма, которое превратило этого уже изнуренного прожигателя жизни в орудие политической авантюры. Следовало бы показать его в действии, в момент подавления страны и позже, во время дележа денег и почестей; если бы г-н Доде так поступил, тогда действительно можно было бы упрекнуть его в том, что он забыл, как герцог де Морни протянул ему руку на первых же порах его появления в Париже. Но автор не коснулся ни политического деятеля, ни дельца, который требовал взяток от всех финансистов, пользовавшихся его покровительством, ни угодливого придворного, участника всех предосудительных событий этого царствования. Он едва-едва, легкими, изящными штрихами наметил внешний облик этого человека, милые причуды министра, который между двумя важными заседаниями совета занимался водевилями и тряпками. Что и говорить, герцог до Морни отнюдь не отрекался от того, что он называл своими артистическими пристрастиями; при жизни он не отрицал своего авторства в отношении буфонной пьесы, которую ставят еще и теперь, и я уверен, что он был бы очень польщен, если бы услыхал, как хвалят куплеты, которые он сочинял при выходе из Законодательного корпуса. Г-н Доде добавил, правда, что он был неравнодушен к женщинам и что в Нейи у него якобы был загородный домик для свиданий, в котором он окончательно подорвал свое здоровье. Страсти не преступления. Тут нет никакого упрека герцогу. К тому же я знаю из верных источников, что в этом отношении автор проявил редкостную деликатность. Он мог бы, оставив в стороне политического деятеля, подчеркнуть в этом светском человеке его удивительную пустоту, чисто внешний лоск, легкомыслие, лишавшее его возможности побыть иногда наедине с самим собою, его нелепые, ничтожные занятия. Многие из тех, кто знал герцога де Морни, бывали на первых порах очарованы его величественностью и аристократической любезностью, а потом удивлялись его умственной и нравственной неполноценности и недоумевали, как мог этот человек вознестись столь высоко. Итак, герцог де Мора — это Морни, приукрашенный многими романтическими чертами и изображенный на радость читателям в наиболее благоприятном освещении.
Говоря так, я, конечно, ничуть не хочу преуменьшить ценность заметок, которые г-н Доде использовал в своем произведении. Так, страницы, где описывается смерть герцога, относятся к числу самых значительных среди всего написанного романистом. Эта глава полна напряженной жизни, отмечена глубиной наблюдений и захватывающей правдивостью, словно отрывок из Сен-Симона. Мужественная, корректная агония этого прожигателя жизни, желающего покинуть мир, как покидают гостиную; растерянность и суета его близких, которые чувствуют, что теряют в его лице всемогущего покровителя, и поэтому стараются сохранить его жизнь; подлая жадность слуг, спешащих прибрать к рукам оставшиеся на-виду драгоценности; забота друзей, которые увозят из дворца компрометирующие бумаги, любовные и деловые письма, чтобы их уничтожить, ибо на месте нельзя ни сжечь их, ни спустить в канализацию; после недолгой сумятицы дворец погружается в глубокое безмолвие, и вся эта картина отмечена мощностью и правдой, она взята из жизни, и в ней чувствуется трепет непосредственного впечатления.
Глава, где описываются похороны, кажется мне менее удачной; здесь тоже большая точность в деталях, но все здесь слабее и местами похоже на простое перечисление.
Однако если сам романист говорит о том, кто послужил ему моделями для образов Жансуле и Мора, то мы можем быть менее скромными и узнать еще несколько персонажей. Так же, как он поступил с герцогом де Морни и с финансистом, он поступил и с некоторыми другими лицами: он заимствовал у них основные черты, отбросил то, что ему не подходило, — словом, пользовался моделями так, как того требовал роман. Граф де Монпавон и маркиз де Буа-Ландри, например, персонажи, прототипы которых знал весь Париж; даже имена их изменены лишь слегка; один из них умер, другой еще здравствует и, как меня уверяют, ничуть не обижен тем, что оказался в «Набобе». Моессар, журналист, избитый Набобом на улице Рояль, недавно умер. У Паганетти, Эмерлинга и Ле-Меркье также имеются прототипы. С папашей Жуайез, чудесным человеком, которому наяву снятся всякие жуткие приключения, я, кажется, и сам встречался. Что же касается Кардайяка, театрального антрепренера, улыбающегося, даже когда прогорает его предприятие, то он уже умер и можно его назвать, тем более что многих ввело в заблуждение сходство имен и они решили, будто речь идет о г-не Карвало, нынешнем директоре Комической оперы; Кардайяк не кто иной, как Нестор Рокплан, милый человек, остроты которого вспоминают до сих пор. Я обошел доктора Дженкинса, в образе которого, несомненно, слито несколько моделей; я готов поручиться, что автор заимствовал его физический облик у одного, изобретение пресловутых пилюль — у другого, эгоизм и напускное благородство — у третьего. Английские журналы отнеслись к г-ну Доде особенно сурово, ибо там в лице Дженкинса якобы узнали известного лондонского врача, который некогда лечил герцога де Морни; я упоминаю об этом факте только для того, чтобы показать, какие нелепые обвинения посыпались на автора.
Более деликатная задача написать имена под женскими портретами. Я удовольствуюсь всего лишь несколькими словами относительно Фелиции Рюис. Тут называли несколько имен, в том числе имя Сары Бернар, актрисы Французской Комедии, занимающейся также и скульптурой. Но внешний ее облик очень мало схож с обликом персонажа из романа; с другой стороны, ее биография, прошлое, образ жизни совершенно расходится с тем, что сказано о Фелиции Рюис. Фелиция скорее уж напоминает дочь одного из наших поэтов, которая сама является талантливой писательницей [39] ; разумеется, вся драма, связанная с нею, чистый вымысел; но тут можно уловить общность образа жизни, воспитания, которое проходит в художнической среде, и ту же неуравновешенность в обыденной жизни.
39
Имеется в виду Жюдит Готье (1850–1917), дочь Теофиля Готье. (прим. коммент.).
Еще деталь: учреждение, которое г-н Доде называет Вифлеемским благотворительным обществом и которому он посвятил столь волнующие страницы, существовало в действительности, а может быть, и ныне существует под названием «Ясли». Учредители его шумно декларировали свое человеколюбие; они намеревались, по их словам, обеспечить младенцам, которых не могли кормить сами матери, обильное питание, здоровый воздух, заботливый уход; у одной из парижских застав они устроили ферму, где содержались козы, предназначенные заменить кормилиц, — красавицы козы, резво скакавшие в отведенном для них садике. Ясли были поставлены на широкую ногу: спальни, столовые, лазарет, зал для гулянья, ванны, бельевые, прачечные и т. д. и т. д. Но беда заключалась в том, что все дети умирали. Иногда кое-кто из любопытства осматривал ясли. Мне кажется, что единственная польза, которую принесло это якобы благотворительное общество, состой? в том, что оно дало романисту материал для нескольких страниц, полных волнения и иронии, страниц, которые только он один и мог написать.
Мне остается высказать свое суждение о «Набобе». Я начну с нескольких оговорок, обусловленных моим собственным писательским темпераментом.
Одна из героинь романа — Фелиция Рюис произвела на меня тягостное впечатление. Автор наделил эту молодую женщину многими дарами: красотой, умом, даже талантом, но в силу какой-то досадной непоследовательности превратил ее в один из самых отталкивающих персонажей романа. Представляя ее нам, он ее окружает ореолом, он рисует ее утонченной и гордой; она возмущена нанесенным ей оскорблением, она стремится ко всему прекрасному; затем он приписывает ей ряд поступков, один отвратительнее другого: сначала она мечтает выйти за Жансуле, хотя она в ореоле славы, а он всего лишь богач; потом она отдается герцогу де Мора, отдается от усталости, из глупого тщеславия; наконец, она опускается еще ниже, она уступает домогательствам Дженкинса, которого до сих пор клеймила презрением. Не по душе мне и то отчаяние, в которое ее ввергла попытка Дженкинса совершить над ней насилие, его поступок вызвал у нее отвращение к любви, которое она всю жизнь не может преодолеть, и с тех пор все представляется ей в самых мрачных тонах. Мне это кажется чересчур мелодраматичным. Подвергнуться такой опасности может любая, даже самая целомудренная девушка; если она, в порыве негодования и стыдливости, сумеет защититься и ускользнуть от насильника, как это делает Фелиция, то никакой грязи на ней не останется и жизненный путь будет расстилаться перед ней все такой же широкий и радостный. Романист, несомненно, хотел показать последствия дурного воспитания, неизбежное падение всякой девушки, выросшей среди художественной богемы. Можно с уверенностью сказать, что девушка, выросшая, как Фелиция, в мастерской своего отца, без присмотра с его стороны, рано узнавшая жизнь, не имеющая поддержки и любящая только искусство, не может следовать столь же прямой дорогой, как рядовая мещанка. Но такую женщину, мне думается, нельзя судить наравне с другими. Она уже не женщина, она творец произведений искусства, — и это особенно справедливо, если за этой женщиной признается талант. В таких случаях с нее спрашивается меньше и в то же время больше. Не существенно, есть ли у нее любовники, главное, чтобы она создавала образцовые произведения. Нет надобности приводить примеры; у всех в памяти образы великих женщин, созданиями коих мы восхищаемся, не думая об их поведении. Это вопрос деликатный, и я не стану на нем задерживаться. Мне бы хотелось, чтобы г-н Доде отнесся к Фелиции благосклоннее, как художник к художнице, — словом, чтобы он не приносил ее в жертву девушкам из семейства Жуайез, которые всего лишь куколки.
Семья Жуайез и является самым слабым местом романа. Как я уже пояснял, автор не решился дать картину, целиком посвященную изображению парижской развращенности. Он человек тонкий и уравновешенный, ему необходим был какой-то противовес, какой-то уголок, где он мог бы показать простодушие, чистоту, свежие чувства, где читатель мог бы отдохнуть. Во всех своих произведениях он намеренно отводит место для добродетели. Часто это ему удается; он считает, что непременно надо бросить публике такой медовый пряник. Но на этот раз картины парижской развращенности, свидетелем которых он был, оказались столь многочисленны и столь ярки, что поневоле заслонили все остальное. И бедное семейство Жуайез совсем подавлено окружающими мрачными картинами. Сравнительно с тем, что наблюдал автор, семья Жуайез кажется бесцветной, от нее чересчур веет условной добродетелью. На мой взгляд, отводить добродетели столь жалкую роль, значит, в сущности, мало ценить ее. Так, в конце романа, когда зрительный зал, где собрался весь великосветский и художественный Париж, единодушно бросает в лицо Жансуле свое презрение, на семейство Жуайез возлагается задача олицетворить собою добродетель. Конечно, я знаю, что этот «весь Париж» глубоко развращен; но, право же, пытаться раздавить его путем сопоставления с добродетелями семьи Жуайез — значит предоставить ему весьма легкую победу. Это мелковато. Девушки Жуайез добродетельны, но считать это их заслугой не больше оснований, чем считать прекрасный аромат заслугою цветка.
То же относится и к другой стороне «Набоба», о которой я еще не говорил. Г-ну Доде пришла хорошая идея: он задумал показать оборотную сторону некоторых событий, смотря на них глазами слуг. Иначе говоря, он выводит господ такими, какими их видит прислуга. К сожалению, применить эту идею на деле оказалось довольно трудно. Г-ну Доде пришлось выдумать незаурядного слугу в лице Пассажона, который служил швейцаром в каком-то провинциальном университете, а когда накопил немного денег, возымел пагубное желание преумножить и богатства и с этой целью поступил рассыльным в контору Земельного банка в Париже. Значит, этот достойный человек, чуть-чуть соприкоснувшийся с литературой, может писать мемуары. Г-н Доде время от времени приводит из них выдержки; дав волю своей писательской прихоти, г-н Доде забавляется тем, что подражает напыщенному и пошлому слогу невежды, которому довелось на своем веку издали видеть преподавателей словесности. Но слог этот довольно скучный, и смешить он может только литераторов; большинство читателей даже не заметит заключенной здесь иронии. Автор понял это и не стал злоупотреблять таким приемом. Он применил его лишь в тех частях книги, где вставлены отрывки из мемуаров Пассажона, но и этого оказалось достаточно, чтобы убедиться в несостоятельности самой идеи. Заметьте притом, что и здесь есть превосходные места, плоды глубокой и разнообразной наблюдательности, — особенно в последних отрывках мемуаров. Но цинизм прислуги, мирок передней и кухни, где пороки гостиных повторяются в более грубой форме, следовало бы передать с большей силой и резкостью.
В общем, можно сказать, что наиболее удачны те места «Набоба», где изображается то, что автору довелось видеть и наблюдать. Все, что г-н Доде взял из действительности, вылилось во внушительные, ни с чем не сравнимые страницы; то же, что ему пришлось придумать для связности рассказа, слабее, и слабее намного. Под моим пером — это похвала г-ну Доде. Как я пытался объяснить, для г-на Доде необходимо, чтобы его затронула какая-то сцена из жизни, какой-то живой человек, — только тогда талант его заиграет в полную силу. Когда же все приходится придумывать самому — он остается равнодушным. Это еще больше чувствовалось в других его романах, где действие не столь широко, как в «Набобе». На этот раз ему не пришлось выдумывать какую-то историю, он предоставил страницам следовать одна за другою, как в жизни следуют друг за другом события. Можно только пожалеть, что он ввел в роман надуманный образ Поля де Жери, единственного честного человека во всем романе, а также семейство Жуайез, о котором я уже говорил. У всех у них довольно жалкий вид. Роман намного выиграл бы в размахе, если бы его не портили эти трафаретные персонажи. Г-н Доде, насколько мне известно, до сих пор уверен в том, что эти образы завоевали симпатии большого числа читателей и защитили его от многих нападок. По-моему, это заблуждение. Возможно, что сердцу иных чувствительных читателей и дорого семейство Жуайез; но на подавляющее большинство, — сознает ли оно это или нет, — действует большая или меньшая мощность произведения, и эта-то мощность и покоряет толпу. Все, что уменьшает мощность романа, пусть даже это будут самые приятные эпизоды, — надо из него безжалостно исключать. Поэтому я с любой точки зрения отвергаю семейство Жуайез.
Вот и все мои оговорки, теперь мне остается только восхищаться. Благодаря «Набобу» Альфонс Доде окончательно завоевал высокое положение романиста. Несмотря на большой успех «Фромона-младшего и Рислера-старшего» и «Джека», многие еще отказывали ему в силе. За ним признавали множество прелестных качеств, неподражаемое умение рассказывать о всевозможных мелочах, но упрямо хотели видеть в нем лишь поэта, который напрасно не ограничивается более узкими рамками. Теперь никто не решится посоветовать ему вновь взяться за рассказы. Он доказал, что в руке его достаточно силы, чтобы двигать целые толпы персонажей и оперировать множеством деталей. Наконец, он упрочился как аналитик, которому не страшно проникать в глубь человеческой природы, — опускаться так глубоко, как это требуется, чтобы все увидеть и все высказать. Поэтому созданный им образ де Морни будет жить и книгу его будут читать, чтобы ощутить подлинную атмосферу общества Второй империи в те годы, когда она начала разлагаться.