ЖАНРЫ

Собрание сочинений. Том 4. Гражданская лирика и поэмы
Шрифт:

Птичий клин

Когда на мартовских полях лежала толща белая, сидел я с книгой, на полях свои пометки делая. И в миг, когда мое перо касалось граф тетрадочных, вдруг журавлиное перо с небес упало радужных. И я его вписал в разряд явлений атомистики, как электрический разряд, как божий дар без мистики. А в облаках летел журавль и не один, а стаями, крича скрипуче, как журавль, в колодец опускаемый. На север мчался птичий клин и ставил птички в графике, обыкновенный город Клин предпочитая Африке. Журавль был южный, но зато он в гости к нам пожаловал! Благодарю его за то, что мне перо пожаловал. Я ставлю сущность выше слов, но верьте мне на слово: смысл не в буквальном смысле слов, а в превращеньях слова.

Двойное эхо

Между льдами ледяными есть земля еще земней! Деревянные деревья среди каменных камней. Это северней, чем Север, и таежней, чем тайга, там олени по-оленьи смотрят в снежные снега. И нерыбы точно рыбы там на лежбищах лежат, в глыбы слившиеся глыбы строго море сторожат. Еле солнечное солнце сновидением во сне входит в сумеречный сумрак, тонет в белой белизне. Люди там живут как люди с доброй детскостью детей, горя горького не зная в мире сетчатых сетей. Под сияющим сияньем — домовитые дома, где сплетают кружевницы кружевные кружева. Это — именно вот это! И со дна морского дна эхолот приносит эхо: глубока ли глубина? И желает вниз вонзиться острие на остроге, и кричат по-птичьи птицы: — Далеко ли вдалеке? О, отдаляться в отдаленье, где эхо внемлет эху, о, удивляться удивленью, о, улыбаться смеху!

Лесной перевертень

Летя, дятел, ищи пищи. Ищи, пищи! Веред дерев ища, тащи и чуть стучи носом о сон. Буди дуб, ешь еще. Не сук вкусен: червь — в речь, тебе — щебет. Жук уж не зело полезен. Личинок кончил? Ты — сыт? Тепло ль петь? Ешь еще и дуди о лесе весело. Хорошо. Шорох. Утро во рту, и клей елки течет.

Розы

Я начал разбираться в розах, в их настроениях, в их позах. Еще зимою, в спальне темной шепчась, они вздыхают томно. Им представляется все лето как ателье для туалетов, где шелк наброшен на прилавок в сезон примерок и булавок, где розовеют плечи, груди, откуда их вывозят в люди — на выставки и на смотрины, на клумбы, в вазы, на витрины. Перед прибытием портнихи куст полон трепетной шумихи; никто не вспомнит о лопате, — идет примерка бальных платьев невестам, девственницам, шлюхам, восточным неженкам, толстухам, здоровьем пышущим матронам и лебединым примадоннам… О, выход роз, одетых к балу, к театру, к свадьбе, к карнавалу! Идут, шаля и бедокуря, блестя шипами маникюра, Гертруды, Нелли, Бетти, Клары… Сад им раскрыл все кулуары. Духи, помада, шелест платья, в беседках тайные объятья; им кажется, что будет вечно — банкетно, бально, подвенечно… Но только ночь пройдет одна лишь, куст наклонившийся отвалишь, и где вчера головкой Грёза романс выслушивала роза, — осенний день тоскливо гаснет, деревья в рубище ненастья, и роза — бедная старуха — стоит, лишившаяся слуха, перед раскинутым у гроба былым богатством гардероба, стоит над мерзлою травою, тряся червивой головою. О, шелк! О, нежные муары!.. Одна утеха — мемуары.

Ад [3]

Иду в аду. Дороги — в берлоги, топи, ущелья мзды, отмщенья. Врыты в трясины по шеи в терцинах, губы резинно раздвинув, одни умирают от жажды, кровью опившись однажды. Ужасны порезы, раны, увечья, в трещинах жижица человечья. Кричат, окалечась, увечные тени: уймите, зажмите нам кровотеченье, мы тонем, вопим, в ущельях теснимся, к вам, на земле, мы приходим и снимся. Выше, спирально тела их, стеная, несутся, моля передышки, напрасно, нет, не спасутся. Огненный ветер любовников кружит и вертит, по двое слипшись, тщетно они просят о смерти. За ними! Бросаюсь к их болью пронзенному кругу, надеясь свою среди них дорогую заметить подругу. Мелькнула. Она ли? Одна ли? Ее ли полузакрытые веки? И с кем она, мучась, сплелась и, любя, слепилась навеки? Франческа? Она? Да Римини? Теперь я узнал: обманула! К другому, тоскуя, она поцелуем болящим прильнула. Я вспомнил: он был моим другом, надежным слугою, он шлейф с кружевами, как паж, носил за тобою. Я вижу: мы двое в постели, а тайно он между. Убить? Мы в аду. Оставьте у входа надежду! О, пытки моей беспощадная ежедневность! Слежу, осужденный на вечную ревность. Ревную, лететь обреченный вплотную, вдыхать их духи, внимать поцелую. Безжалостный к грешнику ветер за ними волчком меня вертит и тащит к их темному ложу, и трет меня об их кожу, прикосновенья — ожоги! Нет обратной дороги в кружащемся рое. Ревнуй! Эти двое наказаны тоже. Больно, боже! Мука, мука! Где ход назад? Вот ад.

3

Оригинальная структура стихотворения

ПОЭМА ПОЭТОВ

(1939–1966)

Предисловие

В обыкновенный августовский день, в день, когда зной кладет ладонь на лист и не дает зарифмоваться строчке, в обыкновенный августовский день раздался стук. Я отпер. Как обычно, вошел мой ежедневный посетитель, обремененный кожаного сумкой с повестками, газетами и прочим, — всем этажам знакомый почтальон. На этот раз он вытащил из сумки прошитую шнурком с сургучной кляксой большую заказную бандероль. Я бережно обрезал край пакета, слегка потряс и очень удивился! Из бандероли выпали на стол два-три арбузных семечка. За ними упал на стол засушенный цветок, прозрачный, легкий, в жилках стрекозиных. Я очень удивился, повторяю, и вынул из пакета шесть тетрадей, линейных, клетчатых, контокоррентных, и с интересом их перелистал. Страницы перелистывая бегло, я увидал шесть почерков различных. Был первый почерк острым и прямым, он рос на разлинованной странице, как лук на грядках в южном огороде; другой — округло буковки катил, как девочка колеса подгонялкой; был третий неуверенным таким, словно его рассеянный владелец водил пером по счетоводной книге, взгляд отвернув или закрыв глаза; четвертый — на бумаге неграфленой уже не почерк был, а ровный шрифт, отстуканный на пишущей машинке. Он показался прозой. Нет, не так! Я заприметил рифмы в гуще прозы. Взглянул на пятый почерк. Почему нигде не видно знаков препинанья? Он отличался точностью нажима, каллиграфическою красотой, и все слова, как подписи, стояли, взлетая росчерками вверх и вниз. Тетрадь шестая — сплошь, как черновик, чернела вороньём чернильных клякс, исчерканная множеством помарок, приписок, исправлений, вариантов, горизонтально, наискось и вдоль… Пять лет они лежали в кипе книг, пять лет ничья рука их не листала… Быть может, Вари фронтовой дневник изорван злостью минного металла? Быть может, и Сметанников ушел сапером в багровеющие дали? Не знаю… Я писал, но из Козловска мое письмо вернулось: никого! Я шесть тетрадок отдал машинистке, она их тщательно переписала. Я выправил, не изменив ни строчки, особенности слога сохранив. И я назвал: «Поэмою поэтов» стихи моих незнаемых друзей.

Клим Сметанников

ЯВЛЕНИЯ ПРИРОДЫ
Родословное древо
Из ботаников я — Клим Никитич Сметанников. Мой отец — огородник, и дед из баштанников, вся семья — от дядей до внучатных племянников — из потомственных, из родовитых ботаников. Из босых академиков, сведущих в ягодах, прочитавших ботву, как старинную книжицу, я ботаник, имеющий званье от прадеда, мне под снегом потуги растения слышатся. Я в поэты пришел с земляными ручищами, с образцами картошки, с бугристой морковищей, хоть на выставку ставьте — на грядках расчищенных не цветы, а капуста, добротные овощи. Я пеленат, баюкан бахчами казацкими, комсомолец, колхозник селенья Клинцовское, в институте познаний сельскохозяйственных дополняю латынью наследье отцовское. Я Есенина чту, но запоем не баливал, и в родне у нас нет разудалых тальянников. Вырастай же сам-семьдесят, песнь небывалая, как прикажет тебе Клим Никитич Сметанников!
Цвет волос
Я рыж, как луг, пожаром выжженный, хожу, горю — сплошною рыжиной! Копна волос — дикарской хижиной, лицо — веснушками сплошь засижено. С копною ржи меня кони путают, с рывком пожара в тревогу лютую, с кленовой желтью, как листья падают, и с лисьей шкурою конопатою. Бегут ручьи за Клим Никитичем. Кричат: — Никитич! Мы скоро вытечем! — Поют ростки в весенней сырости: — Мы очень крепкие, мы скоро вырастем! Навоз ворочайте, стальные лопасти, расти, растущее, теки, текущее! Мне вся природа сдана по описи — вести явлений дела текущие. Рыжейте жарче, лесища красные! Ты — желтый колос, до жатвы выживи! Одной природы явления разные, мы с вами в родственниках — мы рыжие!
Никита Флорыч
Я приезжаю, берусь за поручень. Отходит поезд. Дорога санная. С моим родителем — Никитой Флорычем — целуюсь кратко в усы овсяные. Сын крепостного, а выбрит начисто, лицо из меди татарской выковки, диплом отличия на стенке значится за экспонаты в Москве на выставке. Родная хата — на полке вербонька, портрет Некрасова, собранье Надсона, но здесь читают работы Бербанка и календарь за год Двенадцатый. Вот мой родитель — в теплице на зиму таблицы разных семян натыканы. Он — аналитик арбузных разумов, дынных инстинктов, сознаний тыквенных. Он им внушает: налиться сахаром, полней созреть еще, набраться запаху. При виде Флорыча подсолнух аховый лицо ворочает с востока к западу. Меня с Павлушей не прочил в гении, растил — не мамоньке для потехоньки, он в нас выращивал любовь к растению, понятье в почве и тягу к технике. Сказал он как-то: — В плоде и в ягоде — запомни — косточка важнее мякоти. — Сказал он как-то: — Два века кабы мне, и дыня тоже росла б на яблоне. Сказал он как-то: — И тыква мысляща, да человеки гораздо развитей! — За все, что понял я, вобрал и выслушал, — многая лета, папаша, здравствуйте!
Морковь
Морковь — в земле увязший палец, и, верно, кажется кротам — те руки, чем в земле копались, попались и остались там. Мизинцы овощниц багровых разбухли от дождей и вод, рук, отмороженных до крови, под почвой полон огород. Пора полоть морковь, подруги! Махровый занялся рассвет, цепляются за землю руки, когда их руки тащат в свет.
Овес
Овсянку мы едим в молочной. Минута — и тарелка вся. И вот рождается заочно стихотворенье в честь овса! Овес! Склони свои подвески, и я хвалу тебе воздам. Виктория, отборный шведский, — ты нужен нам и лошадям! Ты любишь мягкость почв пуховых, уход, и дождик, и навоз… Вот вы стихов хотите новых, а знаете, почем овес?
Поделиться с друзьями: