ЖАНРЫ

Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
Шрифт:

Роль Николая I дана Кречмару. Роль очень трудная. Однако Кречмар счастливо победил трудности и внес в роль свое толкование. Его Николай I показан нам со всех сторон; он то вырастает в самодержца, то становится простым смертным, разрешая себе любовный отдых. Всё второе действие построено на этой сложной игре. Не зная текста пьесы, трудно решить, по чьей воле - автора или артиста.

Александрин - Н. Андрыч отвечает вполне представлению о сестре Натальи Николаевны. Она одна в доме понимает Пушкина, одна страдает за него, но ничем не может помочь поэту, уже обрекшему себя на гибель. По прежним ролям нам известна свобода и мягкость игры артистки.

В середине этого треугольника тем ярче выделяется центральная фигура Пушкина - Выжиковского, игре которого я уже посвятил отдельные строки. Несмотря на фальшивое положение, в которое в конце ставит его автор, Выжиковский до конца остается верен своему такту. И если от спектакля остается цельное художественное впечатление, то в значительной мере благодаря игре артиста. Правильно понятый, до конца выдержанный образ поэта скрепляет как цементом отдельные части пьесы, не равные по достоинству, похожие на части библейского истукана с головою из золота и глиняными ногами.

Меч, 1938, №51, 25 декабря, стр.3; 1939, №1, 1 января, стр.7. О постановке пьесы: Jaroslaw Iwaszkiewicz. Maskarada. Melodramatw4 aktach (Warszawa: Gebethner i Wolff , 1939).

Ю. Терапиано. На ветру. Изд. «Современные Записки»

В отказе от словесных украшений в поэзии Ю. Терапиано представляет предельную крайность. Стихи его свободны не только от всякого «формализма». Он идет дальше в своей боязни красивости: вытравлено иносказание, уничтожено «звучание», которые порою составляют «содержание» стихотворения. Но, отказавшись от заумности, писатель становится слишком разумным и здравомыслящим. Последнее, на чем еще держится стихотворение - это его мысль, «тенденция». И невольно, не желая сам того, Ю. Терапиано приближается к «гражданской» поэзии, процветавшей в эпоху Плещеева и Надсона, или Некрасовскому «фельетону».

Еще недавно так шумели Витии наши обо всем, Еще недавно к «светлой цели», Казалось нам, что мы идем, Что мы «горим», что правду «пишем», Что «дело нас в России ждет», Что «воздухом мы вольным дышем», Что мы «в послании» - и вот Лишь скудное чужое небо, Чужая чахлая трава И, словно камень вместо хлеба, Слова, газетные слова [627] . <

627

Стих. «Письмо», На ветру, стр.11-12; данный фрагмент был выпадом по адресу «активизма» в среде эмигрантской общественности, к которому принадлежал редакционный коллектив За Свободу!, Молвы и Меча.

empty-line/>

Не избегает он и пафоса (с дрожанием в голосе). Сборник читается слишком легко. Всё знакомо, известно, ничто не затрудняет, не задерживает внимания, не заставляет участвовать в творческом процессе автора. Поэзия эта как бы совершенно бесплотна, беззвучна и... бесследна: - от нее ничего не остается ни в слуховой, ни в зрительной памяти. Вину тут хочется видеть в ложной теории о поэзии «бедной», поэзии «человеческого документа», поэзии, признавшей свою несостоятельность перед великими мировыми потрясениями. Теория эта культивируется в известных кругах русского литературного Парижа и связана с эпохой «поакмеистической». Такие сборники, как «На ветру», - лишнее доказательство ее «внелитературности».

Меч, 1939, №1, 1 января, стр.7. Подп.: Н.

Бабушкина елка

В это Рождество елка выросла не на своем обычном месте. Всегда она росла из середины ковра гостиной до люстры и еще выше - до потолка, так что звезда на ее пике упиралась в самый белый известковый небосвод квартиры. Превышала густые чащи обоев.

На этот же раз она появилась в последней белой комнате, где никаких обойных чащ не было и где не было своей истории. Елка должна была эту историю начать.

Необычно скромная, с редкими свечками, едва запорошенная бертолетовым снегом, она теснилась в углу. Свечки тускло мерцали, свет был потушен. На появившемся тут недавно столовом диване сидела мама с дядей Сашей. Никогда еще дядя Саша не бывал у нас на елке, никогда мама не сидела с ним на диване и никогда я не слышал от нее того, что она ему рассказывала.

Всё было необычно таинственно и потом никогда больше не повторялось. Может быть, не было наяву? Но по неуловимым приметам я знаю, что не могло быть и сном, а только вошло в ряд моих детских странных снов, подошло к нему и с ним совпало.

Прижавшись в самый уголок дивана, я питался всей этой необычностью и тайной. Мама рассказывала о своем девичьем давнем гаданьи. Смотрела в кольцо и в зеркало на святки и видела всю свою жизнь в картинах. Потом, впитав в себя этот рассказ, я несколько раз безуспешно пытался гадать. Глаза слезились (как и полагалось), кружок кольца становился острым, расцветая ослепительным узором, в воде подымались яркие пузырьки, в зеркале росла колоннада свечек, в зеркале трепетала отмытая двоящаяся луна, но ничего чудесного не происходило.

Мама же другое дело. Она и сны вещие видела, и привидения ей являлись.

Так, после бала и перед новым приемом, в промежуточном между веселыми днями сне привиделось ей кладбище, бабушкина могила, разрытая, кругом народ. Заглядывая в могилу - кто же там - мама поскользнулась и, падая туда, выпала из сна в явь. Рассказала сон, а папа: знаешь, - вчера не хотел говорить, - Леля серьезно болен. Через неделю дядю Лелю хоронили в бабушкиной могиле, - поставили гроб на гроб. Тетя Анюта жила после у нас, в этой самой последней комнате. Брала меня по ночам к себе, - потом я узнал, - потому что боялась оставаться ночами одна: к ней приходил дядя Леля.

Я уже сказал, что последняя комната была своим особым, отдельным от остальной квартиры миром и с Рождеством ничего общего не имела.

Но однажды был сон, который всё же сном не был: елка в ней стояла, и мама при ее свечечках, тусклых и гаснущих, рассказывала не рождественскому дяде Саше о своем гаданьи.

В кольце она видела под стенной лампой на пестром поле ковра турка в красной феске. Турок повернулся, увидел, засмеялся, встал и пошел на нее, увеличиваясь, заполняя кружок кольца. Мама испугалась, мигнула. Всё исчезло. Появилось новое - толпа в библейских одеяниях, закутанная в белый саван фигура. Не помню, что было дальше - здесь в моем сне или памяти о нем - пробел; последняя же картина гадания была так страшна, что рассказать о ней не могу. Она еще и не исполнилась. Первые же две исполнились так. Вскоре после свадьбы родители принимали гостя - знакомого, приехавшего из Крыма. Гость привез в подарок красную феску. Отец примерял ее и, смеясь, встал со своего места и пошел к маме. Тут мама увидела, вскрикнула, а отец, не понимая, что случилось, испуганно подбежал всё в той же феске...

Против дома, где мы жили, была деревянная церковь. В детстве я не помню отца молящимся, стоящим в церкви. Мама же изредка со мной ходила к вечерне, а пред Пасхой водила на исповедь. Церковь для меня была полутемным, таинственным местом жертвы вечерней, ладанного тумана и раскаянья.

После чьей-то очень близкой смерти мама молилась в этой церкви. Подняла глаза на стену и впервые увидела написанное на ней - воскрешение Лазаря [628] .

Так же неожиданно сбылись и другие картины гадания, кроме последней. Невинно и страшно, точно кто-то шутил, обращая случайное в зловещее...

628

Ср. «Совидец», гл. 1.

Поделиться с друзьями: