Сочинения в стихах и прозе Дениса Давыдова
Шрифт:
Историческая строгость требует заметить, что это стихотворение стоило Давыдову больших трудов и большого поту.
В начале 1801 года (то есть семнадцати лет) отправили Давыдова в Петербург на службу. Малый рост препятствовал ему вступить в кавалергардский полк без затруднения; однако ж (говорит «Очерк») наконец привязали недоросля нашего к огромному палашу, опустили его в глубокие ботфорты и покрыли святилище поэтического его гения мукою и трехугольною шляпою. – Таковым чудовищем спешил он к двоюродному брату своему А. М. К-му, чтобы порадовать его своею радостию.
Но тут его ждало одно из тех благодетельных разочарований, которые, потрясая до основания даровитые и самолюбивые натуры, вызывают наружу все их силы и указывают предназначенный им путь. Кому не дано от природы, в том и самые благоприятные обстоятельства ничего не откроют; но богатая натура пробуждается к сознанию иногда от самых пустых внешних случаев. Вместо изъявления восторгов и поздравлений, родственник осыпал Дениса язвительными насмешками, указав ему на его решительное невежество. Тогда Давыдов принялся за военные книги и скоро пристрастился к их чтению. В промежутках дежурств своих, в казармах, в госпитале, на столике больного, на солдатских нарах, даже в эскадронной конюшне – беседовал он с музами и писал сатиры и эпиграммы, которыми начал свое литературное поприще.
В 1804 году Давыдов принужден был выйти в Белорусский гусарский полк, стоявший тогда в Киевской губернии.
Молодой гусарский ротмистр закрутил усы, покачнул кивер на ухо, затянулся, натянулся и пустился плясать мазурки до упаду. В это бешеное время он писал стихи своей красавице, которая их не понимала, потому что была полячка, и сочинил известное приглашение на пунш Бурцову, который служил с ним в одном полку и который, получив удалое послание, не мог читать, потому что сам писал мыслете.
С 1806 по 1815 год Давыдов участвует во всех войнах и кампаниях. Во время войны с шведами он неотлучно находился при авангарде знаменитого Кульнева. При начале великой войны 1812 года Давыдов поступает в Ахтырский гусарский полк подполковником и до битвы под Бородиным командует первым батальоном этого полка. Тут он подает мысль о выгоде партизанского образа действования и с 130 гусарами и казаками отправляется в тыл неприятеля и средину его обозов, команд и резервов; действует против них десять суток и, усиленный шестьюстами новых казаков, сражается несколько раз в окрестностях и под стенами Вязьмы; разделяет под Ляховом славу с графом Орловым-Денисовым, Фигнером и Сеславиным, разбивает трехтысячное кавалерийское депо под Копысом, рассевает неприятеля под Белыначами и продолжает веселые и залетные свои поиски до берегов Немана. Под Гродно нападает он на четырехтысячный отряд Фрейлиха, составленный из венгерцев, – Давыдов в душе гусар и любитель природного гусарского напитка: за стуком сабель застучали стаканы и – город наш!
За этим последовало кратковременное затмение счастия Давыдова; поступив под начальство генерала Винценгероде, пройдя с ним через Польшу, Силезию и вступив в Саксонию, Давыдов рванулся вперед и занял половину Дрездена, защищенного корпусом Дюрюта. За такую дерзость он лишен был команды и сослан в главную квартиру; но справедливость царя-покровителя была защитою беспокровного, – и Давыдов снова является на похищенное у него поприще. Во Франции он командует в армии Блюхера Ахтырским гусарским полком, а потом бригадою, составленною из Ахтырского и Белорусского гусарских полков, с которыми он проходит чрез Париж. За отличие в сражении под Бриеном он производится в генерал-майоры.
Вскоре после того Давыдов получает отпуск в Москву, где и предается исключительно литературным занятиям. В 1819 он вступает в брак, а в начале 1823 выходит в чистую отставку.
Со вступлением на престол ныне благополучно царствующего государя императора, Давыдов принимает участие в персидской кампании и является на той единственной пограничной черте России, которая еще не звучала под копытами его коня. Вырвавшись из объятий милого ему семейства, – через десять дней Давыдов уже за Кавказом; еще несколько дней – и он за громадою Безобдала преследует с своим отрядом отступающего от него, по Бамбакской долине, неприятеля; наконец, еще одни сутки – и он у подошвы заоблачного Алагёза поражает четырехтысячный отряд известного Гассан-хана и принуждает его бежать к Эриванской крепости.
Кавказский климат не был благоприятен здоровью Давыдова и заставил его возвратиться в Россию. До 1831 года он живет в своей приволжской деревне и пользуется всеми наслаждениями мирной, уединенной и семейственной жизни.
Обстоятельства 1831 года снова вызвали Давыдова на военное поприще. Для его деятельной, кипучей натуры гром оружия был так же обаятелен, как и стук пуншевых чаш в приятельских беседах: он не мог владеть собою, слыша тот или другой. Но польская кампания, в которой Давыдов отличился не одним блестящим делом, была его последнею кампаниею: откройся теперь война, – и уж Давыдов, почуяв бой, не помчится вихрем из первых на ратное поле: но это потому только, что Давыдова уже нет в живых…
В литературной деятельности Давыдов таков же, как и в военной: и в службе муз он был только лихим наездником и действовал не массами войск, как полководец, а летучими партизанскими отрядами, и притом быстро и неожиданно. Стихотворения Давыдова не подлежат суду философской критики: они не суть явления того искусства, которое высокие идеи воплощает в живые, вечно юные и вечно прекрасные образы; их нельзя назвать художественными, – и Давыдов, действуя в сфере самого искусства, действовал в другой и для другой сферы. Он был поэт в душе; для него жизнь была поэзиею, а поэзия жизнью, – и он поэтизировал все, к чему ни прикасался: в его стихах преужасные пуншевые стаканы и чаши не оскорбляют образованного чувства, но звучат весело и отрадно; облака табачного дыма не выедают глаз, не першат в горле, но вьются резвыми, кудрявыми кругами; ярко светит полоса гусарской сабли, которая служит лихому наезднику вместо зеркала и помогает ему расправлять широкий ус. Все, что у других так пошло, приторно, безвкусно, оскорбительно для чувства, словом – все эти лагерные замашки, казарменное удальство, чем потчуют нас многие поэты, особенно господа сочинители повестей и романов, в главе которых стоит, впрочем, весьма небесталантливый Марлинский, – все это у Давыдова получает значение, преисполняется жизнию, облагораживается формою. Буйный разгул превращается у него в удалую, но благородную шалость; грубость – в откровенность воина; отчаянная смелость иного выражения, которое не меньше читателя и само удивлено, увидев себя в печати, хоть иногда и скрытое под точками, – становится энергическим порывом могучего чувства, которое, сознавая свое достоинство, не заботится об условном приличии, но хлещет чопорную пошлость и ничтожество прямо по лицу и чем попало. Вся эта сторона поэзии Давыдова, которую мы здесь старались выставить на вид читателю, колко и могуче выказалась сама в его превосходной «Исповеди гусара»:
Я каюсь: я гусар, давно, всегда гусар,И с проседью усов, все раб младой привычки:Люблю разгульный шум, умов, речей пожарИ громогласные шампанского оттычки,От юности моей враг чопорных утех.Мне душно на пирах без воли и распашки.Давай мне хор цыган! Давай мне спор и смех,И дым столбом от трубочной затяжки!Бегу от сборища, где жизнь в одних ногах.Где благосклонности передаются весом,Где откровенность в кандалах,Где тело и душа под прессом;Где спесь да подлости – вельможа да холоп;Где заслоняют нам вихрь танцев эполеты,Где под подушками потеет столько…Где столько пуз затянуто в корсеты.. . . . . . . . . .. . . . . . . . . .Долой, долой крючки от глотки до пупа!Где трубки? – Вейся, дым, на удалом раздолье!Роскошествуй, веселая толпа,В живом и братском своеволье!Вот истинно русская душа – широкая, свежая, могучая, раскидистая: коли пошла она гулять – так держитесь вы, мнимые моралисты, бездушные китайцы, чопорные мандарины!.. Мы согласны, что эти стихи не для дам, но дамы их не станут и читать, не только не будут ими восхищаться: всякому свое, и гусарское не идет дамам, и дамское не всегда по сердцу гусарам. Вот такие стихотворения, которые пишутся для дам и которых дамы не могли бы читать за их тон, – такие стихотворения мы первые готовы осудить на всесожжение в камине и даже назвать их безнравственными. Все, в чем есть жизнь, может, а следовательно, и должно быть предметом поэзии, ибо содержание всякой поэзии есть жизнь. Жизнь одна, но формы и степени ее проявлений разнообразны до бесконечности, – а чтобы жизнь ни в чем не ускользала от нашего взора, чтоб мы замечали ее везде, где только она есть, – мы не должны мерить ее на свой аршин, но у ней же самой должны брать этот аршин. Сущность всякого факта не в самом факте, а в его значении, – и если поэт сумел схватить значение факта и этим значением, как граненый хрусталь светом, просквозить факт: этот факт всегда будет поэтичен, хотя бы он состоял в изображении солдата, который, устав и назябнувшись в походе, весело подносит ко рту стакан с водкою. Вот почему мы сквозь пальцы и улыбаясь смотрим на разудалое стихотворение Давыдова «Герою битв, биваков, трактиров и прочего», которое в новом издании называется проще – «Храброму повесе» (стр. 24). Не станем читать его при дамах, и даже наедине или в дружеской беседе не расположены слишком восхищаться им; но иногда, под веселую минуту, не без удовольствия прочтем и его, во имя Давыдова и в живое воспоминание о нем. Что же касается до его «Решительного вечера гусара» (стр. 15), мы видим в нем столько комической достолюбезности, даже своего рода хмельной грациозности, что никогда не постыдимся прочесть его вслух и с удовольствием в самом Пекине, при собрании всех мандаринов апатического царства.
Всем известно удалое его послание к Бурцеву, в котором так много жизни и разгула, и потому мы не выписываем его; но второе его послание к Бурцеву не пользуется такою известностию, хотя, вместе с другими в этом роде стихотворениями Давыдова, и составляет как бы profession de foi [4] истинного гусара старого времени. Особенно замечательны в нем, по едкому и цепкому юмору и обыкновенной веселой размашистости музы Давыдова, следующие стихи:
Пусть не сабельным ударомПресечется жизнь моя!Пусть я буду генералом,Каких много видел я!Пусть среди кровавых боевБуду бледен, боязлив,А в собрании героев —Остр, отважен, говорлив!Пусть фортуна для досады,К умножению всех бед,Даст мне чин…И Георгья за совет!Пусть я буду век в заботахЧленом в мемельских расчетахИль… пожарный капитан!Пусть… но полная лоханьУж сухая остается;Нос твой рдеет, лоб твой жмется,Отвечать тебе невмочь…Ну, прощай же – добра ночь!4
исповедание веры (франц.). – Ред.