Соленая Падь
Шрифт:
Струков заметно вытягивался, принимая стойку "смирно". А Брусенков подошел к Мещерякову:
– Так вот мы и не скрываем, товарищ главнокомандующий, что над тобою и над всей армией должно быть со стороны главного штаба руководство, а значит, контроль. Так и должно быть. Не иначе. Ни твоей бесконтрольности, ни чьей другой не допустим. Тем более в военное время. Кончим воевать - другой разговор: мирная жизнь, она потому и мирная, что свободнее и бесконтрольнее. А нынче - положение всей жизни военное. Не тебе это объяснять!
– Понятно. Но когда я об контроле об этом знаю - это одно. Когда он от меня делается тайно - то это называется шпионство. И чтобы впредь таких недоразумениев у нас не случалось, я прямо заявляю: для меня нынешнего военного отдела не существует! А ежели все ж таки кто из его работников будет и дальше шариться в армии, по моим следам ходить и нюхать, то я отдам приказ брать таких и стрелять, как за шпионство!
Брусенков покраснел. Рябины его по всему лицу сделались красными. Клюква или брусника. Он еще шагнул к Мещерякову, но тот не дал ему говорить, сказал сам:
– Дальше. Дальше так: я ультиматум до конца все ж таки не ставлю. Предлагаю: завтра в десять часов товарищ Струков является ко мне в штаб армии и дает обещание, что никакого шпионства с его стороны более не будет. После того он докладывает свои честные соображения - как отдел его может армии и общей нашей победе помогать и в действительности быть полезным. Когда мы с товарищем Жгуном, начальником моего штаба, эти предложения усмотрим как хорошие - то и хорошо дальше будем вместе работать. Когда они будут для нас негодные - то я уже окончательно и в полном ультиматуме повторю нынешние слова: военного отдела для армии нет и не существует! Все! В других отделах я больше нынче находиться не имею возможности - некогда!
И, козырнув, Мещеряков быстро пошел прочь из комнаты. Распахнул дверь... Остановился. Так же резко вернулся, вынул из кармана и положил на стол коробок с цветными карандашами.
– Это ты мне давеча прислал, товарищ начальник главного штаба!
– сказал Брусенкову, но не оборачиваясь к нему.
– Возьми! У нас и в своем штабе таких дополна!
Брусенков усмехнулся, протянул руку, взял коробок, потряс его около уха. Сказал:
– Ну, мы примем предметы обратно. Вовсе не постесняемся принять. А еще вот что - отдай-ка нам золото! Сорок семь тысяч и сколько там у тебя фунтов? Не хочешь отдавать военному отделу - отдай прямо в главный штаб. Прямо мне. Я ужо использую. Смогу. На общее наше дело, и с умом использую...
– Нет, - ответил Мещеряков.
– Не отдам. Самому пригодится.
– И еще раз, уже с порога, повторил: - Не отдам!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
На другой день в избе Толи Стрельникова снова собрались члены главного штаба.
Сидели в горнице.
Спокойным оставался, кажется, один только Брусенков.
Изба Стрельникова всем была знакома, но уже по одному тому, что это было жилье, а не штабное помещение, здесь невольно приходило на память, что к ночи люди имеют привычку ложиться спать, утром - вставать и завтракать, днем - обедать...
После напряжения, в котором жил главный штаб, после бессонных ночей, бесконечных посетителей, бесконечных событий, которые врывались вслед за этими посетителями, или в донесениях с мест, или еще как-то, даже неизвестно как, - обычное жилье казалось странным, поначалу оно охватывало каким-то оцепенением.
Однако нынче ничто не могло помешать присутствию здесь еще и беспокойства, волнения. Необычная была нынче встреча.
Разговор был тихим, сдержанным - о том, о другом...
Тася Черненко все глядела в окно, будто упорно ждала еще кого-то, на продолговатом смуглом лице ее проступал неровный румянец, пальцами то одной, то другой руки она теребила металлическую пуговицу гимнастерки. Пуговица оставляла на пальцах серый налет, Тася вытирала их о голенище сапога и принималась теребить пуговицу снова.
В кухне тяжко шаркала ногами и кашляла нутряным, навек приставшим кашлем древняя старуха - Толи Стрельникова бабка.
Толина мать умерла давным-давно, он ее не помнил, бабка и воспитывала его вместо матери, а теперь воспитывала и выхаживала, как могла, правнуков, и родных и неродных: жена Толи тоже померла лет пятнадцать назад, он снова женился, женился на вдовой и детной. Теперь росли ее ребятишки и его, от первой жены, и общие, от нынешнего брака.
Жена и старшие дети страдовали, рыли окопы, малые все были на огороде, бабка одна и хозяйничала в доме, изредка стонущими, глухими окликами призывая в помощь девчонок, которые возились на крыльце с самыми малыми, искались друг у друга.
– Старая уже сильно. А ходит. Работает...
– сказал Довгаль, прислушиваясь к шагам на кухне.
– Всю-то жизнь так...
– кивнул Толя, плотнее заправил пустой рукав домотканой рубахи за пояс.
– Я в пятнадцатом годе в лазарете лежал с масленки и до покрова. После первой еще контузии. Еще был с рукой. И вот закрою глаза и слышу: бабка-то ходит, ходит, ходит... День-ночь без конца и краю ногами шебаршится и грудью кашляет... Я расту - из сосунка в парнишку, из парнишки в парня, из парня в мужика, - а она все шарк да шарк. День-ночь, день-ночь... По кругу.
Удушливо пахло геранью, расставленной в глиняных горшках по всем подоконникам. Иные горшки были поломаны, повязаны бечевками, из одного сквозь щель выползал на подоконник желтый узловатый корень.
Посреди широкой деревянной кровати, покрытой лоскутным одеялом, будто в беспамятстве, лежал, раскинув все четыре лапы и хвост, рыжий встрепанный кот с разорванным до основания и еще не зажившим ухом. Черные с отливом и жадные мухи тревожили ему незажившее место, забирались внутрь, кот скалился, бил по уху лапой и просыпался, но тут же снова впадал в сон, даже храпел.
В углу, возле печки-голландки, на гибкой жердочке чуть покачивалась пустая люлька.
– Что - пустая-то весится?
– кивнул на люльку Довгаль.
– Снял бы, когда не нужна...
– А это баба не сымает, - ответил Толя рассеянно.
– Все ж таки, говорит, острастка. Надпоминание.
– Ну и как?
– осведомился Коломиец.
– Как? Помогает? Ты-то - боишься?
– Я-то - не сильно. А баба - та страшится. Который раз.
– Все одно - толку нету!
– махнул рукой Коломиец, пошел на кухню закурить от уголька, а когда вернулся, сказал еще: - Мы вот многодетных и малоимущих даже от службы в народной армии освобождаем, бумагу им пишем на этот предмет в отделе призрения. А ты мало того - многодетный, еще и безрукий, а служишь! Зря это ты, однако... Без тебя революция не погибнет тоже.
– Не в армии служу - в ополчении!
– отозвался Толя.
– Ну, а когда революция не погибнет без меня, то я без ее - запросто. Другие есть - с одной рукой научатся делу, а я без правой жизнь потерял, ничего не мог. У лесопилки живет Елисеев Никифор - тот запрягает одной рукой! Веришь ли уздает, и хомутает, и засупонивает. А я? С готовой вожжиной могу управиться - не более того! А тут - сгодился! И еще как сгодился: у меня есть в ополчении и с руками и с ногами, кругом целые, а мне все ж таки подчиненные! Я и сам к этому долгое время был без привычки.