ЖАНРЫ

Сонаты: Записки маркиза де Брадомина
Шрифт:

— Дождь кончился.

На затянутом небе начала проглядывать луна. Вскоре явился Вольфани:

— Все готово, ваше величество.

— Подождем, пока стемнеет, — тихо сказал король.

Из глубины кухни, где было уже совсем темно, доносились голоса: дон Антонио Лисаррага и дон Антонио Доррегарай говорили о военном искусстве. Они вспоминали выигранные битвы и строили планы новых побед. Заведя речь о солдатах, Доррегарай расчувствовался. Он высоко ценил спокойное мужество кастильцев, храбрость каталонцев и пыл наваррцев. Вдруг чей-то властный голос прервал его:

— Наваррцы — самые лучшие солдаты на целом свете!

По другую сторону очага медленно поднимается сгорбленная фигура старого генерала Агирре. Красноватые отблески пламени колыхались на его морщинистом лице, а глаза горели из-под темных седых бровей юношеским огнем. Дрожащим голосом, волнуясь, как мальчик, он продолжал:

— Наварра — вот истинная Испания!{92} Преданность, вера и героизм там незыблемы с тех времен, когда она была великой державой.

В голосе его слышались слезы. Этот испытанный солдат был тоже человеком старого закала. Должен признаться, я восхищаюсь этими чистыми душами — они всё еще верят, что счастливая судьба народов зависит от их древней, суровой доблести. Я восхищаюсь ими и вместе с тем жалею их, потому что народы, как женщины, счастливы только тогда, когда позабывают о том, что именуется долгом. В этом проявляется эгоистический инстинкт грядущего, который лежит по ту сторону добра и зла и побеждает самое смерть. Не приходится сомневаться, что настанет день, когда в памяти живых всплывет тот тяжкий приговор, который они вынесли еще нерожденным на свет. Какой это кладезь мудрости — человек, решившийся надеть колпак с бубенцами на желтый череп, наполнявший сумеречными раздумьями души старых отшельников! Какой это кладезь мудрости — тот, кто, поправ закон всего сущего, высший закон, который един для муравьев и для небесных светил, отказывается в эту счастливую эру дать жизнь и готовится к смерти! Разве это не было бы самым забавным способом прекратить существование рода человеческого на земле, подобно апофеозу Сафо и Ганимеда.

Пока я предавался всем этим мыслям, стало совсем темно и свет луны озарил амбразуру окна. Скалы вдоль дороги выглядели грозно, а с ближайших гор в ночной тишине доносился шум низвергающихся потоков. Окно было открыто, и в комнату проникала струя свежего сыроватого воздуха, вслед за которой, словно смиряя ее, из очага поднимались горящие языки пламени. Дон Карлос сделал нам знак следовать за ним. Мы вышли и некоторое время шли пешком, пока не достигли скалистого ущелья, где нас дожидался вестовой с нашими лошадьми. Дон Карлос вскочил в седло и погнал лошадь галопом; мы последовали его примеру. Когда мы проезжали мимо часовых, во тьме послышался окрик:

— Кто идет?

— Карл Седьмой! — крикнул в ответ солдат.

— Чей отряд?

— Бурбона.

Нас пропустили. У ворот города нам пришлось снова оставить лошадей на попечение вестового и, соблюдая все предосторожности, идти пешком.

Мы остановились перед домом с решетками. Это был дом моей прелестной танцовщицы, которая стала герцогиней Уклесской. Мы тихо постучались, и дверь открыли… Нас встретил какой-то человек; светя нам большим железным фонарем, он повел нас, открывая одну дверь за другой и оставляя их потом все открытыми. Несколько раз человек этот с любопытством нас оглядывал. Я тоже стал всматриваться в него — лицо его мне показалось знакомым. У него была деревянная нога; роста он был высокого, худощавый, смуглый; глаза цыгана, лысина и профиль Цезаря. И вдруг, заметив движение, которым он приглаживал волосы на висках, я все вспомнил: Цезарь с деревянной ногой был не кто иной, как знаменитый пикадор, большой щеголь, завсегдатай классических пирушек, в которых принимали участие певцы и аристократы. Давным-давно еще ходили слухи, что он заменил меня в сердце знаменитой танцовщицы. Я никогда не делал попыток эти слухи проверить, ибо считал своим долгом странствующего рыцаря относиться с уважением к маленьким тайнам женских сердец. С великой грустью вспомнил я былые счастливые времена! У меня было такое чувство, будто я проснулся вдруг от стука этой деревянной ноги, в то время как мы проходили широкими коридорами, стены которых украшали старинные эстампы, изображавшие историю любви доньи Марины и Эрнана Кортеса.{93} Сердце мое все еще трепетно билось, когда в дверях показалась герцогиня.

— Приехала? — спросил дон Карлос.

— Сейчас прибудет, ваше величество.

Герцогиня хотела пропустить короля вперед, но он со всей галантностью этому воспротивился:

— Сначала пусть пройдут дамы.

Мы очутились в просторной зале, освещенной канделябрами на консолях; на эстраде, пол которой сверкал, стоял диван, а перед ним горела медная жаровня с ножками в виде львиных лап. Грея над жаровней руки, дон Карлос сказал:

— Только женщины умеют заставлять себя ждать… Это их великий дар!

Он замолчал, и из уважения к нему молчали и мы. Герцогиня мне улыбнулась. Увидав ее во вдовьем наряде, я вспомнил даму в черной вуали, выходившую из церкви в свите доньи Маргариты. Из коридора снова доносится стук деревянной ноги и шум голосов. Неожиданно появляются две запыхавшиеся женщины, закутанные в мокрые от дождя мантильи; они едва переводят дух. Увидев нас, одна из них, раздосадованная, хочет вернуться назад. Дон Карлос подходит к ней и что-то ей говорит, после чего они вместе уходят.

Другая, дуэнья, вошедшая совершенно бесшумно, следует за ними, но вскоре возвращается и, чуть высунув из мантильи руку, делает знак Вольфани. Тот поднимается и идет за нею. Увидев, что мы остались одни, герцогиня смеется и тихо мне говорит:

— Они от вас прячутся.

— А разве я их знаю?

— Как сказать… Не спрашивайте меня ни о чем.

Я замолчал, не испытывая ни малейшего любопытства, и хотел поцеловать изящные руки моей подруги, но она отдернула их и улыбнулась:

— Веди себя прилично. Помни, что мы оба уже старики.

— Ты такая же юная, как прежде, Кармен!

Несколько мгновений она смотрела на меня, а потом ответила жестоко и зло:

— А вот про тебя этого не скажешь.

Но ее жалостливой натуре захотелось залечить нанесенную мне рану, и, обвив мою шею своим боа из куньего меха, она подставила мне губы для поцелуя. Божественные губы! Они расточали ароматы молитв, похожих на цыганские пляски. Но она тут же отпрянула — в коридоре снова послышался стук деревянной ноги, отдававшийся эхом по всему дому.

— Чего ты боишься? — спросил я улыбаясь.

Нахмурив свои прелестные брови, герцогиня ответила:

— Ничего. Так, значит, и ты веришь этой клевете? — Сложив пальцы крестом и поцеловав их, она благоговейно и по-цыгански страстно прошептала: — Клянусь тебе!.. У меня никогда ничего не было с этим… Мы с ним из одной провинции, и я только соблюдаю обычай нашего края. Поэтому, когда бой быков сделал его калекой и он не мог заработать себе кусок хлеба, я его подобрала. Ты бы поступил так же.

— Да, так же.

Хоть сам я и не был в этом окончательно убежден, я торжественно заверил ее, что иначе и быть не могло. Словно для того, чтобы я больше не вспоминал об этом, герцогиня сказала мне с нежным упреком:

— Ты даже не спросил меня про нашу дочь!

Я сначала смутился, потому что вовсе об этом не думал. Но потом голос сердца вложил мне в уста слова оправдания:

— Я не смел.

— Почему?

— Я приехал сюда случайно, вместе с королем, и не хотел называть ее имя.

Глаза герцогини подернулись печалью:

— Ее здесь нет… Она в монастыре.

Я почувствовал вдруг любовь к этой далекой дочери, которую мне даже было трудно себе представить:

— Она похожа на тебя?

— Нет… Она некрасивая.

Опасаясь новой насмешки, я засмеялся сам:

— А она действительно моя дочь?

Герцогиня Уклесская снова принялась клясться и целовать сложенный из пальцев крест, и, может быть, тут дело было уже в моих собственных чувствах, но с этой минуты мне стало казаться, что в клятвах ее нет ничего цыганского. Уставившись на меня своими большими мавританскими глазами, она сказала с тем томным очарованием, которого полны иные цыганские песни:

Поделиться с друзьями: