ЖАНРЫ

Сонаты: Записки маркиза де Брадомина
Шрифт:

— Герцогиня и сейчас живет в Эстелье?

— Она — придворная дама королевы нашей, доньи Маргариты. Но, кроме церкви, она нигде не бывает.

— Мне хочется вернуться и зайти в этот дом.

— Еще будет время.

Мы достигли церкви пресвятой девы Марии и вынуждены были подняться на ступени, чтобы пропустить ехавших впереди всадников. Это были кастильские уланы, которые возвращались из окрестностей города, где они несли караул. В звуки горнов вторгалось конское ржание, по древней мостовой звенели подковы воинственным и благородным звоном, каким в рыцарских романсах звенит оружие паладинов. Кавалеристы проскакали, и мы могли продолжить наш путь.

— Ну вот и пришли, — сказал брат Амвросий.

И он показывает мне на маленький домик в конце улицы с высоким деревянным балконом на столбах. Старая гончая, дремлющая у входа, увидав нас, рычит, но даже не поднимается с места. В передней темно, как в хлеву, пахнет травой и навозом. Ощупью взбираемся по лестнице, ступени которой дрожат. За одно мгновение монах взбегает наверх, дергает висящую возле двери цепочку, и внутри уже дребезжит звонок. Слышатся шаги и ворчливый голос хозяйки:

— Можно ли так названивать! Что случилось?

— Открывай! — повелительно кричит монах.

— Пресвятая дева! Что за спешка!

Она продолжала ворчать, пока не отперла дверь. Монах, в свою очередь, раздраженно пробормотал:

— Терпения нет с этой бабой!

Дверь распахнулась, но старуха все еще не могла уняться:

— Никак, видно, нельзя, чтобы никого с собой не приволочь! Так много всякой снеди в доме, что каждый день надо людей приводить, чтобы управляться помогали!

Брат Амвросий, бледный от гнева, угрожающе поднял свои огромные желтые пергаментные руки, и растопыренные пальцы их закачались над его неизменно дрожавшей головой:

— Замолчи, скорпионий язык! Замолчи, научись людей уважать. Знаешь, кого ты сейчас последними словами обругала? Знаешь? Знаешь, кто перед тобой? Сейчас же проси прощения у маркиза де Брадомина!

До чего же обнаглели все эти потаскухи! Услыхав мое имя, эта баба не испытала ни раскаяния, ни сожаления. Она впилась в меня своими пронзительными черными глазами, какие бывают у старух на картинах Гойи, и, едва шевеля губами, недоверчиво пробормотала:

— Если вы в самом деле кабальеро, доброго вам здоровья и долгих лет жизни. Аминь!

Она отошла в сторону, чтобы дать нам пройти. Но мы слышали, как она все еще бурчала:

— И грязи же мне нанесли! Праведный боже, что они с моими полами сделали!

Мы действительно самым варварским образом испакостили ей полы, чистые, свеженатертые, сверкающие, не полы, а сущие зеркала, в которые можно было глядеться, которые она любила, как любят их старые домовитые хозяйки. Я оглянулся и в ужасе увидел содеянное мною кощунство. Старуха воззрилась на меня с такой ненавистью, что мне стало жутко:

— Добро бы еще дело делали — керосинщиков проклятых убивали! Во что только вы мои полы обратили! Креста на вас нет!

— Молчи! — крикнул брат Амвросий из комнаты. — Шоколаду нам поскорее подай!

В доме было так тихо, что голос его грянул, точно выстрел. То был голос, которым он в былые времена приказывал своим соратникам, единственный голос, которого они боялись. Но старуха эта, по всей вероятности, в душе была все же сторонницей Изабеллы, потому что, едва только брат Амвросий снова замахал своими пергаментными руками, она еще кислее пробормотала:

— Поскорее!.. Когда подам, тогда и подам! Ах, господи Иисусе, дай только мне терпение!

Брат Амвросий стал раскатисто кашлять, а где-то в глубине дома все еще продолжало слышаться глухое ворчание хозяйки. Когда же на несколько мгновений наступила тишина, раздалось тикание часов, словно это бился пульс дома, где жил монах и где властвовала эта окруженная котами старуха: тик-так, тик-так! То были стенные часы с маятником и гирями. Кашель брата Амвросия, брюзжание хозяйки, говор часов — казалось, что все эти звуки подчинялись одному ритму, странному и ни с чем не сообразному, словно подслушанному в заклинаниях какой-нибудь ведьмы.

Я снял монашескую рясу и остался в одежде папского зуава.{69} Брат Амвросий смотрел на меня с детским восхищением, широко разводя своими несуразными длинными руками:

— Подумать только, какой диковинный наряд!

— А вы разве никогда не видали?

— Только на картинах, на одном портрете инфанта дона Альфонсо.{70}

Голова его с зиявшей на ней тонзурой дрожала. Ему не терпелось узнать правду о моих приключениях:

— А может быть, вы все-таки соблаговолите сказать, откуда у вас эта ряса?

— Просто-напросто переоделся, — равнодушно ответил я, — чтобы не попасть в руки проклятому попу.

— Санта-Крусу?{71}

— Ну да.

— Штаб-квартира его сейчас в Оярсоне.

— А я приехал из Арьяменди; лежал там в одном загородном доме в лихорадке.

— Подумать только! А почему это Санта-Крус так вас не любит?

— Он знает, что я добился от короля приказа Лисарраге{72} расстрелять его.

Брат Амвросий выпрямился во весь свой огромный рост:

— Худое дело! Худое! Худое!

— Этот поп — бандит! — решительно сказал я.

— Для войны бандиты необходимы. Впрочем, откровенно говоря, это же не война, а масонский фарс.

Я не мог сдержать улыбки.

— Масонский? — спросил я, развеселившись.

— Да, масонский: Доррегарай{73} — масон.

— Но кто настоящий охотник за этой дичью, так это Лисаррага. Он поклялся ее уничтожить.

— Не дело затеял дон Антонио. — Монах подошел ко мне; он обхватил руками свою дрожащую голову, словно боялся, что она вдруг соскочит с шеи. — Дон Антонио воображает, что на войне проливают не кровь, а святую водицу. Он хочет все уладить причастием, а на войне люди причащаются свинцовыми пулями. Дон Антонио такой же убогий, никчемный монах, как и я. Да что я говорю — куда никчемнее! Хоть он и не давал обета. Нам, старикам, тем, кто в прошлую войну воевал, когда мы видим все это, становится стыдно, попросту стыдно!.. Я от этого, можно сказать, заболел.

Поделиться с друзьями: