Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И вот тут-то и высовывал чёрт свой мерзкий язык: ошеломлённый его мастерством, читатель всенепременно, невольно воздвигает вопрос: а откуда приключилась в этих странных героях эта наклонность делать добро, когда я сам никакого добра не желаю, разве только себе одному; а каким это чудом воспитались они на иное в нашей общей нравственной первозданной грязи, когда я сам воспитался, как все; сами ли, своей ли волей и разуменьем прошли невредимо сквозь всю нашу дичь, какой я не прошёл и пройти не хочу, иной ли кто подтолкнул и силком притащил на стезю добродетели, тогда отчего меня не толкнул и силком не притащил, взявши за руку, на ту же стезю? И останется читатель его без ответа.

В третьем томе он дать понадеялся серьёзный ответ. До третьего тома откладывал многое. В третьем томе приготовлял всё окончить и всё развязать. К третьему тому порывался воспитать себя так, чтобы не шутя нашлась исполинская сила оживить новым светом и прежние части поэмы, так что истина станет понятна сама.

Однако оживлять нужно было каждую часть, а воспитать себя он ещё не сумел.

Неприютно сделалось ему в темноте. Николай Васильевич попробовал встать, оставить диван и едва разогнулся, и подумалось вдруг, что вот так, согнувшись, обхватив руками колени, топырится на старом диване уже часа три. Что за блажь Спустив ноги на пол, дотянувшись до спичек, он тотчас позабыл о свече. Да, именно в этом была вся незадача и догадка: у его читателей перед глазами не случится третьего тома. Он предлагал читателю лишь второй. И оттого с недоверием, даже с пренебрежением прочитает и отзовётся читатель о том, в чём проглянется несколько света. Тут всё должно трепетать живой жизнью, а у него всё ещё возведён обломок стены, две колонны целого здания, не доведено, не достроено всё. И заржёт недоверчивый, предубеждённый против возможности света читатель, и глумливо, с оскалом своим изречёт:

— Где ты видел некорыстных откупщиков? Где встречал благородных и честных правителей хотя бы для такого угла на земле? В какой стороне проходимцы, приобретатели ни с того ни с сего от лёгкой поживы доброй волей переходили к тяжким вседневным трудам, которых я бегу как огня?

Ну, он, разумеется, встрепенётся на диване, двумя руками поправит посбившийся галстук и ответит резонно и вежливо:

— Так, мол, и так, всё дело в том, уважаемый друг, что все мы должны стать такими, какими ты видишь этих хороших людей, помещённых в поэме моей.

С головы до ног оглядит его изумлённо читатель, потом с ног до головы оглядит снисходительно и с ухмылкой отрежет:

— Но я не таков, и люди нынче, мой друг, не такие, и, пока все мы таковы, мне, как всем прочим и остальным, придётся в первую очередь биться о покое, о сытости, а в наш век, как это ведомо, мой друг, и тебе, в покое и сытости одни прохвосты живут, одни подлецы, как ты выразился, не вполне деликатно, хотя я не подлец.

Он пригладит волосы с обеих сторон и скромно заметит:

— Дурно, неуважаемый друг, одной-то сытостью жить.

Читатель поскривится да и плюнет в ответ:

— Да у меня и времени не останется на иное, чёрт тебя задери. Изумительные вещи происходят на свете, сам ты смекни. К примеру, с Иваном Петровичем мы совместно кисли на школьной скамье, обоим было жестковато сидеть, Иван-то Петрович не то чтобы полный дурак, а всё-таки плёлся от меня далеко назади. Соскочивши со школьной скамьи, я все книжки читал, по твоему, сукин сын, наущенью, Иван же Петрович более по практической части пошёл; глядь, у Ивана Петровича собственный выезд, квартирка занимает этаж, ковры, мебеля, а я вот квартирую чёрт знает где и таскаюсь повсюду пешком, подмётки на сапогах так и горят, точно их нарочно кто дерёт с сапогов. Что ж выходит, я-то похуже да погаже его, а он заслужил?

Он, конечно, этак политично подёргает нос, благо страсть как удобен на этот предмет, и попробует изъяснить:

— Всё должно быть на этом едете иначе, мой неуважаемый друг и дурак. Я показал тебе кое-какие примеры, ты же к ним присмотрись, полюби их да и примись за добро. Впрочем, я собираюсь тут многое довершить, посвязать все концы и начала, чтобы убедительно и бесспорно представить тебе всё, однако, видишь ли, ты обожди: чтобы позаняться этим делом засучив рукава, я ещё душу свою не обделал и сам ещё не достиг совершенства, прости.

И читатель с облегчением ткнёт в него грязным перстом и загремит напропалую презрительным хохотом:

— Да ты, мой друг, свихнулся с ума!

И поднимется с места ещё кто-нибудь и в неистовстве своём повторит:

— Мы снова видим, к несчастью, что мистико-лирические выходки в «Мёртвых душах» были не простыми, случайными ошибками со стороны автора их, но зерном, может быть совершенной утраты таланта для русской литературы... Всё более и более забывая значенье своё как художника, принимает он тон глашатая каких-то истин, которые в сущности отзываются ничем иным, как парадоксами человека, сбившегося со своего настоящего пути ложными теориями и системами, всегда гибельными для искусства и таланта...

Поди доказывай, с кем в одном доме живёшь, кого числишь в приятелях, от кого получаешь умные письма, поди возвещай, что теории и системы тут ни при чём, что это слабое сердце твоё изболелось, глядя на Русь.

Тот читатель хоть чистым, неистовым был, а этот, новый-то, совершенная дрянь. И он живо представил мучителя.

Запущенные волосы, полупрозрачная лысина в глубине, первым жирком и злорадством обуженные глаза, от непотребства и пития уже измятые посерелые щёки, жадные губы, мерзкий оскал, обязательно брюшко: истинная пакость без брюшка никогда не бывает, непременный закон. Отбыл день в канцелярии, себе в пропитание позашиб кой-чего, налгал и напакостил так, что стоном стонут вокруг и честные и даже бесчестные лица, рюмку очищенной белой пустил, откушал того и сего, на коротком досуге полистал поэмку «Мёртвые души», покрутил головой, повздыхал: «Экое сочиняют на свете...» — да, сытно зевнув во весь рот, мирно последовал почивать, с тем чтобы наутро со свежими силами вновь напакостить ближнему, налгать короба с два и зашибить в два раза больше копеек, догнав и обогнав оборотистого Ивана Петровича, намозолившего глаза своею роскошной квартиркой и европейским экипажем на мягчайшем, почти неслышном ходу.

— Сжечь, сию же минуту всё сжечь!

Николай Васильевич очнулся от этого крика. Болела ладонь от чего-то, исступлённо зажатого в ней. Он разжал ладонь, поглядел, засветил свечку, обломав нагоревший фитиль, и крохотное пламя её зарделось болезненно, тускло, навевая тоску. Он швырнул спички на стол, вытянул за цепочку часы, купленные в Швейцарии у хорошего мастера, и сильно надавил на плоскую кнопку в боку. Крышка отскочила. Было без четверти семь. Опасное обнаружилось время: в этот именно час от нечего делать все хорошие образованные русские люди Москвы принимались отдавать один другому визиты, а Никитский бульвар чуть не всем по пути. Кто-нибудь ни с того ни с сего мог явиться того и гляди, а он ещё запалил сдуру огонь, небось на две версты отовсюду видать. Следовало ждать да всех переждать.

Он ощутил ослепительный голод, так что в глазах затуманилось и сверкнуло какими-то тёмными искрами, а в пустом животе задрожало и взныло. Он испугался, что его силы отстают до срока и вновь надо будет откладывать, как отложил он по слабости и по дури вчера.

Он поднял свечу, прикрыл ладонью скудный огонь, выбрался в просторные сени, повернул тут же направо и заглянул в каморку для слуг.

Семён блаженно храпел, свернувшись клубком на своём тюфячке, но, должно быть, услыхав слабый шорох осторожно прикрываемой двери, тотчас проснулся, умолк и вспрыгнул на ноги мальчишеским сильным движением, пуча спросонья глаза.

Он по привычке сердито потребовал:

— Подай вина, разбавь водой, вполовину, не больше, разбавь.

Семён метнулся услужливо к круглому столику, дрожащей рукой нацедил в приготовленную чистую рюмку сочную жидкость из пузатой чёрной бутылки, прибавил из графина воды и подал на крытом эмалью синем подносе.

Большая бледная капля, словно недоспелая вишня, ползла по прозрачной мерцающей тонкой ноге, однако, наблюдая за ней, Николай Васильевич хмурил брови сердито и грозно. Слабость, уступка себе, своему ничтожному, жалкому телу представлялась ему отвратительной, в душе он проклинал её как мерзость и грех, а худая рука, схватившая рюмку, от нетерпения так и тряслась. Его пьянил даже цвет и запах вина. Голодная слюна переполнила жаждущий рот. В пустом желудке сделалась спазма. Он готов был одним стремительным жадным глотком опорожнить всю рюмку, но в тот же миг эта обыкновенная рюмка с вином превратилась в символ всех грехов его и всех его неудач. День изо дня именно так, как сейчас, он по крохам, по мелочам отступал от строгих предначертанных правил, словно стыдливо брал с просителей всего по копейке, то есть в одном не видел большого греха, в другом благодушно потакал своим маленьким слабостям, лукаво убеждая себя, что одна-единственная зажиленная копейка — это сущий пустяк, это вздор, чепуха и не стоит того, чтобы обливаться слезами над ней. То за обедом съедал чуть побольше того, что хотел и должен был съесть, то, уходя на прогулку, одевался теплее, чем следовало, то с друзьями заговаривал о себе, тогда как решил помолчать, то молчал, когда совесть обязывала сущую правду выложить прямо в лицо, то поверхностно и мало работал, то не работал совсем. Глядь, из ничтожных копеек набежали большие рубли. И он каялся в совершённых грехах, просил прощенья у себя и у доброго Бога, стыдился, маялся и становился до омерзения противен себе, сознавая, что совершенство ещё на шаг или два отодвинулось назад от него. И чудовищным преступлением оказывалось держать эту проклятую, эту нагретую рюмку в руке. И голод приступил к нему с такой дьявольской силой, что он боялся упасть. И гордость неотразимо вздымалась в измождённой груди. Пять-шесть мгновений тянулись эти колебанья. Глубокая складка пересекла побледневший, обтаявший лоб. Он рассерженно крикнул, поставив рюмку опять на поднос, мотнув головой в кабинет:

Поделиться с друзьями: