Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Что за притча, всё это он уже слышал не раз. Молодые люди, только ещё начинавшие жить, в том самом возрасте, когда с особенной силой, с тревогой, иногда и с мольбой задаются вопросы о жизни, о её таинственном смысле, о назначении человека на грешной земле, тоже увидели художественную отделку да гармонические эффекты, а более не увидели ничего, это печальное обстоятельство необходимо было учесть, и он отозвался, что рад, однако хотел бы от них услышать иное, тут же передал им в руки тетрадь и попросил почитать в тех местах, где ещё не сделал поправок, надеясь всё же кое-чем зацепить за живое хоть их. В самом деле, почитав, меняясь тетрадью друг с другом, они призадумались, брат Александры Осиповны вдруг спросил о наставнике, в которого юношей с такой страстью влюбился Тентетников:

— Что, вы знали такого Александра Петровича или это ваш идеал?

Наконец послышалось важное замечание, он сильно задумался и после длительного молчания ответил:

— Да, такого я знал.

Молодость всё же брала своё. Оболенский заметил, что наставник, в самом деле, представляется каким-то идеальным лицом, оттого, может быть, из деликатности поправился тотчас, что говорится о нём уже как о покойном и в третьем лице. Замечание показалось удивительно верным и дельным. После нового раздумья он с ним согласился вполне:

— Ваше замечание справедливо, однако же после он у меня оживёт.

В самом деле, во время чтения он ясно увидел, что в лицах его всё ещё не довольно жизни и живости, которые в искусстве романа были важнее всего.

Ранним утром он стоял уже у конторки и начал прямо с того, на чём остановился в пути:

«Нельзя сказать, однако же, чтобы не было минут, в которые как будто пробуждался он ото сна. Когда привозила почта газеты, новые книги и журналы и попадалось ему в печати знакомое имя прежнего товарища, уже преуспевавшего на видном поприще государственной службы или приносившего посильную дань наукам и образованью всемирному, тайная тихая грусть подступала ему под сердце, и скорбная, безмолвно-грустная, тихая жалоба на бездействие своё прорывалась невольно. Тогда противной и гадкой казалась ему жизнь его. С необыкновенной силой воскресало пред ним школьное, минувшее время и представал вдруг, как живой, Александр Петрович... Градом лились из глаз его слёзы, и рыданья продолжались почти весь день...»

К его немалому изумленью, смысл и слово выступали в этом месте стройно и ладно, главное же, в прямом соответствии с нашей природой, способной и закиснуть ни с того ни с сего, из-за каких-нибудь вздоров, и воскреснуть, что, впрочем, продвигалось куда потрудней, к тому же оказалось брошенным и зерно возрождения, и не в чём-нибудь чрезвычайном, а вполне прозаически, в тайной зависти к преуспевшим прежним товарищам, что и приключается с нами чуть не на каждом шагу, поскольку самолюбие свойственно всем, и переправить он отыскал нужным одно лишь «образованье всемирное», на место его поставив «дело всемирное», чем именно была увлечена нынешняя молодёжь, да вычеркнул продолжительные рыданья в самом конце, показавшиеся ему неестественными в таком молодом человеке, и кинулся далее, не успев подумать о том, что и далее как на грех замешались они:

«Что значили эти рыданья? Обнаруживала ли ими болеющая душа скорбную тайну своей болезни? Что не успел образоваться и окрепнуть начинающий в нём строиться высокий внутренний человек; что, не испытанный заранее в борьбе с неудачами, не достигнул он до высокого состоянья возвышаться и крепнуть от преград и препятствий; что, растопившись подобно разогретому металлу, богатый запас великих ощущений не принял последней закалки, и теперь, без упругости, бессильна его воля; что слишком для него рано умер чудный необыкновенный наставник и что нет теперь никого во всём свете, кто бы был в силах воздвигнуть и поднять шатаемые вечными колебаньями силы и лишённую упругости, немощную волю, кто бы крикнул живым пробуждающим голосом, крикнул душе пробуждающее слово: «вперёд», которого жаждет повсюду, на всех ступенях стоящий, всех сословий, знаний и промыслов русский человек...»

Многие годы размышлял он о неисповедимых тайнах искусства, задаваясь прежде вопросом о том, отчего это сплошь да рядом при взгляде на произведения даже знаменитых художников объемлет душу какое-то странное, неприятное, болезненное и томящее чувство, хотя, без сомнения, перед нами выступила живая натура? Этими тяжкими думами наделил он когда-то Черткова, стоящего перед ужасным портретом.

Наконец он постигнул эту величайшую тайну созданья! Всё в этом отрывке так и было пронизано солнцем, так и озарено свежим светом его страдавшей тем же страданьем души. Не он ли вступал в жизнь в ту именно тревожную пору, когда лишь начал в нём строиться высокий внутренний человек? Не он ли, не испытанный в постоянной борьбе с неудачами, был так ужасно далёк от высокого состоянья возвышаться и крепнуть от преград и препятствий? Не в его ли душе богатый запас великих ощущений долгие годы не принимал последней закалки? Не он ли так страстно жаждал этого пробуждающего слова «вперёд»? Всё в этом месте было вынуто из самого сердца и живьём брошено на бумагу, оттого всё вылилось чистым, возвышенным и живым и в то же время верным природе всякого человека, ещё только вступавшего в жизнь, так что, в какие времена ни прочти, в каком возрасте ни призадумайся над этими немногими строками, всё, потупив виноватую голову, скажешь: «Прав был художник! Великая истина далась ему в этих словах под перо!» И всего две-три тонкие поправки сделались в этом месте чуть не сами собой: «заранее» переменилось вдруг на «измлада», вычеркнулось залетевшее упоминание о бессилии воли, опустилось излишнее слово «поднять», слабое выражение «голосом» заменилось сильным, возбуждающим «криком», а самая прелесть приключилась в конце, когда не совсем ловкое «пробуждающее» вдруг стало «бодрящим», именно так: «...кто бы крикнул душе пробуждающим криком это бодрящее слово: «вперёд»...»

И уже он ободрился сам, точно заслышав то же животворящее слово, и уже словно сам собой двинулся его оставленный труд, и уже он едва поспевал переправлять, и вычёркивать, и вставлять, превращая прежде готовую рукопись в сплошной черновик, и уже бросался всё переписывать наново, приготовляя новую готовую рукопись, и уже крепла вера, что многолетний труд его наконец завершится на славу.

Кстати разрешилось второе издание его сочинений и приступилось тут же к печати. Кстати книгопродавцы сделали первую выплату, и он стал при деньгах. Кстати заходили вокруг него те, кто хоть и не был исключительно близок душе, зато был действительно полезен и дорог ему. Кстати зажил он особенно нелюдимо, почти отвадив прежних докучных своих посетителей, которые вечно не позволяли ему с головой погрузиться в свой испепеляющий труд.

Напротив, повсюду искал он и находил случай сблизиться с молодыми людьми, едва только заслышав в молодом человеке живое начало, с одним желанием это начало подхватить и приветить, развить хотя бы несколько словом своим и тем двинуть посильнее вперёд.

К нему забегал иногда Малиновский [46] , бывший Степанов студент, близко принявший его обращение к читателям посильными сведеньями помочь ему в работе над «Мёртвыми душами», тогда же приславший большое письмо, склонный и сам к литературным занятиям, однако ж оставивший университет по неимению средств и вступивший в военную службу. Он поддерживал в этом юноше приметную страсть к наблюдению за явлениями мимо несущейся действительной жизни и останавливал в страсти трудиться, по русскому свойству, запоем, склоняя к длительным, неторопливым трудам.

46

Малиновский Иван Васильевич (1796 — 1873) — прапорщик, позднее капитан лейб-гвардии Финляндского полка, с 1825 г. отставной полковник, впоследствии помещик.

У него бывал начинающий критик Григорьев [47] , поражённый его мыслью о том, что русскому литератору надобно честно обращаться со словом, ещё более потрясённый теми, по его признанию, страшными духовными интересами, которые решился он выставить в своей «Переписке с друзьями», вопрошавший с болезненной страстью, имел ли он право обнажить в этой книге перед другими людьми внутреннейшие и сокровеннейшие тайны души своей, негодовавший на современную литературу за то, что для одних она превратилась либо в дойную корову, либо в развратный дом, а для других обернулась мечтательным самообольщением и умственным онанизмом, ибо, с одной стороны, горячился Григорьев, в нашей литературе утратилась вера в поэта как в пророка, в провозвестника истины, с другой же — в нашей литературе явилась вера, что если это пророк, то непременно со словами ненависти, вражды, и он с Григорьевым рассуждал о величайшем назначении поэта и о будущем русской литературы, в которой никогда не заглохнет пророческий дар и которая не может не сделаться провозвестницей истины.

47

Григорьев Аполлон Александрович (1822 — 1864) — литературный критик и поэт.

У него бывал Шервуд, художник, горячий поклонник Иванова, в литературе превыше всех ценивший поэтов, восхищенный его умением возвысить до поэзии смиренную прозу, в большой композиции вознамерившийся изобразить смерть Самсона, где предстал бы зрителю пир филистимлян, жертвоприношения Молоху, разнузданность животных страстей и земных пороков, — в это-то время Самсон раздвигает колонны над ними, приняв мощную позу креста, олицетворение вечной мысли о том, что человек увлекается преходящим, пустым, забывая, что в любой миг над ним может разразиться гроза, — и он говорил молодому художнику, как трудно созидать большие картины, как в этом смысле тяжек до ужаса подвиг Иванова, заключая не однажды советом:

— Я знаю, вам хочется расписать кремлёвскую стену, погодите однако ж, смиритесь до всякой возможности, и если вам предложат расписать только блюдо, то делайте и эту работу, но так, чтобы могли себе сказать, что лучше этого сделать я не могу, и поверьте, что этим путём вы только пойдёте вперёд и послужите достойно отечеству.

Приезжал к нему Анненков [48] , наконец-то собравшийся с духом, чтобы писать биографию Пушкина, при одном имени которого он тотчас переменился, оживился и просветлел. Анненков просил рекомендаций к Погодину и к Шевыреву, которые имели сношения с Пушкиным и по этой причине обладали возможностью обогатить биографа полезными сведеньями, и он с удовольствием писал рекомендательные записочки, советуя в то же время Погодину показать что-нибудь из русских древностей человеку, слишком зажившемуся в чужеземной Европе. Сам же, со своей стороны, потащил Анненкова гулять по Москве, надеясь увлечь своеобразной прелестью первой русской столицы, однако Анненков почти не глядел и почти не слушал его, занятый посторонними мыслями, выспрашивая больше о том, скоро ли публика увидит второй том «Мёртвых душ», который все ждут с нетерпением, на что отвечал он голосом многозначительным и довольным: «Вот попробуем!» — и вновь заговаривал о красотах Москвы. Анненков же в ответ принимался метать стрелы в правительство, которое усиливало репрессии против молодого поколения литераторов, жаждавших свободы отечеству, и против печати, распространяющей в молодом поколении дух свободы, на что он возражал, что правительство ещё довольно снисходительно к молодым бунтовщикам, которые проповедуют цареубийство и французскую гильотину, и что, по недостатку выдержки в русском характере, преследования печати долго продолжаться не могут, и вновь обращался к Москве. Анненков же переходил к рассказу о том, что вся провинция погрузилась в страх и в доносы на всех, спеша предупредить неизбежный донос на себя, что его хозяйственные дела пошатнулись, что брат его почти разорил и что по этой причине придётся хозяйствовать самому, он же тотчас взял с Анненкова честное слово беречь в деревне леса — наше природное достояние, источник всех наших богатств, и, махнув рукой на свои педагогические затеи заразить завзятого европеиста Москвой, принялся рассказывать ни с того ни с сего о Дамаске, о чудных горах, его окружающих, о бедуинах в старинной библейской одежде, разбойничающих под древними стенами города, а Анненков, наконец оживившись, спросил, как в тех землях люди живут, на что он с досадой заметил: «Что жизнь! Думается там не об ней!» — и тут же умолк. Лишь на возвратном пути, подойдя уже к дому, прощаясь с Павлом Васильевичем, вдруг взволнованным голосом высказал свою задушевную мысль:

48

Анненков Павел Васильевич (1813 — 1887) — литературный критик и мемуарист, его «Материалы для биографии А. С. Пушкина», мемуары «Замечательное десятилетие (1838 — 1848 гг.)», «Литературные воспоминания» и другие произведения содержат большой фактический материал, в том числе о Гоголе.

Поделиться с друзьями: