Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Прерывисто доносились колокола. Серый день колебался, то и дело темнея. Антоний куда-то исчез.

Он долго читал, едва понимая слова: «На сем месте погребено тело монаха Порфирия — Петра Александровича Григорова. Из дворян елецких, конной артиллерии подпоручик, поступил в Оптину пустынь в 1834 г., трудился по изданию и печатанию душеполезных книг. Постригся в 1850 г. 47 лет от роду и в 1851 г. марта 15 мирно почил о Господе сном смертным в надежде воскресения в жизнь вечную».

Вот и встретился он...

Сорок семь и ещё один год, сорок восемь лет всего исполнилось...

Он теребил поля серой шляпы, ветер шевелил его длинные волосы, холода он не чувствовал, глаза перебирали слова: «...Из дворян елецких... поступил в Оптину пустынь... постригся... в жизнь вечную...»

Он передвинул взгляд свой, пытаясь разглядеть верх гранитной плиты, словно и на верху было начертано что-то, и вдруг уткнулся взглядом в Антония, который топтался по ту сторону холмика, не ведая, что делать с собой, широкое лицо от беспомощности виделось глупым.

Он увидел это лицо, встрепенулся и только тут ощутил нестерпимую боль.

Вдруг вспомнив о чём-то, подняв больные глаза, он сдавленно, хрипло промолвил:

— Благодарю вас, брат мой, с Богом ступайте, а я к вам после приду.

Антоний тяжело удалился, вихляя широкими бёдрами, косолапо ступая, с дребезжанием, режущим душу, чиркнув поотставшей подковкой о камень. День засерелся ровнее.

Он присел на скамейку, сооружённую при чьей-то соседней могиле, весь согнулся дугой и долго сидел со шляпой в руке, слыша то шелест близкого ветра, то мерную скорбь далёких колоколов.

Опустевшая душа его поседела.

Он видел свои чёрные сапоги и увядшие листья под ними. Трава густо пробилась у подножия чьего-то креста.

Что-то было странное, страшное в этой траве.

Он пригляделся.

Трава никла от тяжёлых капель дождя, висевших на её толстых стеблях, не стекая: так над могилой любимого мужа никнет вдова.

Ему сделалось больнее и горше от видения этой поникшей вдовы, и он вдруг жалобно попросил, чтобы Порфирий поднялся из ветхого гроба, обещая год своей жизни за час свидания с ним, лишь для того, чтобы со всей откровенностью, со всей прямотой, недоступной другим, поведать о том, что с «Мёртвыми душами» у него позапуталось всё, как не запутывалось ещё никогда. И уже бессмысленно, бессвязно прошептал:

— Неодолимой цепью прикован я к своему... Мир бедный, неяркий — вот что ведомо мне... на все века избы курные... пространства обнажены... всё обнять, всё вместить... эта бедная могила твоя... а места мне нет...

Сиротливая безнадёжность слышалась в этих словах, и вдруг подумалось безотчётно, что конец его близок, не за тем ли даже кустом?

Мысль о близости смерти нисколько не задела его отзвучавшую душу. В ней не шевелилось больше желаний. Все желанья его отгорели, ушли невидимым дымом. Стал накрапывать дождь, мелкий и скучный, покрывая сыростью волосы, руки, лицо, а он всё сидел, наблюдая, однако не в силах понять, отчего зашевелилась и сильнее поникла трава.

Двое богомольцев в сермяжных кафтанах громко протопали мимо него, торопясь под навес. Один, маленький, шустрый, худой, с холщовой тощей котомкой на узкой спине, подгонял другого, толстяка, шагавшего не спеша с толстой палкой в руке, выговаривая высоко и задорно:

— Шагай, телепень, переступай, не то измочит нас вдрызг.

Эти слепые слова точно мелкий горох просыпались рядом, не задевая его.

Он поднял голову, поглядел вослед удалявшимся богомольцам и ощутил, что несчастен он страшно и совсем, совсем одинок.

Словно бы ближе раздались намокшие звуки колоколов, будто служа панихиду по нему. Медный длинный раскатистый звон тупо резал стонавшее сердце. С каким-то тоскливым отчаяньем захотелось ему ласки и совместных дружеских слов, однако уже и заплакать сделалось не с кем ему, он так навсегда и остался таинственным карлой, уродом, один-одинёшенек должен был он брести неизвестно куда, с застылым навеки лицом, на три прочных запора замкнув скорбящее сердце своё.

Он ещё постоял над безмолвной могилой Порфирия: «...почил о Господе сном смертным в надежде воскресения в жизнь вечную».

Ноги его совершенно промокли в тонких сапогах без подков. Он шевелил пальцами, постукивая сапогом о сапог, однако страшился уйти. Он без надежды сказал кому-то:

— Ничего.

И время от времени думал, что бы значило это одинокое слово, пока Антоний не тронул его слабо и вежливо за плечо:

— Вы, сударь, промокли, пойдёмте-ка, дождь.

В самом деле, по лицу Антония струились ручьи.

Он с покорностью пошёл вслед за монахом в небольшую гостиницу пустыни. С каждым шагом, отдалявшим его от могилы, Порфирий представлялся всё живей и живей, а в дверях уже стоял рядом с ним.

В его тесной горенке имелись стол, стул и приготовленная кем-то постель.

Он сел на несколько в сторону отставленный стул, забыв сбросить шинель, уронил на стол свою измокшую голову и облегчённо заплакал.

Однако не о покойном Порфирии плакал он безответно.

Душа Порфирия уже вкушала блаженство, оплакивать её было кощунством, её уделу можно было только завидовать, но вот он сам достоин ли такого удела?

И потому плакал он о себе.

Скупая могила отошедшего в вечность монаха словно убедила его, что жизнь кончена, и ему стало больно, стыдно за то, что свою жизнь он, в противность Порфирию, оправдать не сумел, что благодати небесной так и не заслужено им, как он ни бился, как ни исправлял поминутно себя.

Он промотался по жизни бессмысленно, не унизившись до пошлого существования многих, не возвысившись до истинной жизни иных. Своей беспокойной душой он лишь возвысился в неотступных мечтах оживить чудодейственным словом поникшие души своих соотечественников, он лишь трудился до обмороков, до опухавших от неподвижности ног.

Что же он заработал себе?

Лицо его сделалось мокрым. Солёная влага заползала в открытый беспомощно рот. Он глотал эту влагу нервно и зло, точно хоть этим решил себе отомстить, словно эта солёная влага могла служить ему наказанием, ибо любое наказание заслужено им и потому не может не быть справедливо. Какими именно прегрешеньями навлёк на себя наказание, он определённо не знал, однако не сомневался ничуть, что грехи его были особенно тяжки, поскольку поэма его, в какой уже раз, перестала расти, следственно, более тяжких грехов и быть ни у кого не могло, иначе нельзя было бы понять, отчего его назначенный на возрождение замысел никакими усильями не воплощался в живое тело творения.

Это сознание неминуемой справедливости убивало его. Всё более жгучие слёзы бежали из глаз. Одни только слёзы и утешали его, каким-то образом наводя тревожную мысль на закон, который неизбежно следовал из его наказания. Суровый этот закон царствовал всюду, во всём, что ни есть на земле, предупреждая о том, что каждого ожидает суровая, страшная кара за его земные деянья, что за всё содеянное здесь, на земле, когда-то придётся платить по полному счёту.

И вот он был наказан за то, что скверно исполнил дело всей своей жизни, на которое был предназначен судьбой, однако немилосердная кара ожидала также и тех, кто глумился над ним, не умея понять ни его самого, ни любимого творенья его, выжатого капля за каплей из лучших соков души.

Поделиться с друзьями: