Современная иранская новелла. 60—70 годы
Шрифт:
— Нет, нет, нет. Ни в коем случае не приезжай. Не надо.
— Я там пробуду несколько дней, подыщу работу, потом вернусь в Тегеран, соберу вещи…
— Нет, нет, нет.
— Буду рядом с тобой.
— Только не завтра.
Я замолчал, слушая, как она твердила свое «нет», и мне казалось, она не хочет, чтобы я поехал сейчас, на несколько последних дней каникул. Ей, наверно, хочется, чтобы я остался там насовсем.
Я воспрянул духом.
— Так когда я увижу тебя?
В этот момент мы дошли до оживленной улицы и смешались с толпой.
— Когда мы увидимся? — спросил я.
— Не мучай меня.
— Завтра, хорошо?
— Это бесполезно.
— Нет, завтра.
— Нет, нет, нет.
— Завтра, утром или после обеда?
— Я же сказала, нет.
— Утром. Завтра с утра, идет?
— О боже мой, нет.
— Ну тогда после обеда.
Она не откликнулась.
— Значит, завтра после обеда я снова буду на том перекрестке. Слышишь, завтра после обеда я прихожу на тот же перекресток, да?
Идти вдвоем в толпе нелегко. На мгновение мы потеряли друг друга. Я догнал ее.
— Завтра после обеда.
— Уже очень поздно. Надо ехать. Я поеду одна, автобусом.
— В пять часов, хорошо? Или в четыре, если тебе удобно. Во сколько, скажи?
— Я поеду одна.
Я снова отстал и нагнал ее уже на перекрестке. По улице сплошным потоком шли машины. Мы стояли на краю тротуара.
— Согласна? — снова спросил я.
— Господи, ни к чему все это.
— Завтра я приду, в четыре. Пойдем гулять, ты и я.
— Как завтра?
— Очень просто. Ну так завтра, примерно в четыре.
Тут постовой остановил движение, и пешеходы ринулись через улицу. Мы перешли на другую сторону, где нас снова оттеснили друг от друга. На автобусной остановке толпился народ.
— Знаешь, как ехать? — спросил я.
— Не потеряюсь.
— Давай, я провожу.
— Я поеду одна.
С перекрестка на нас надвигались слепящие огни и уродливое туловище автобуса. Люди, стоявшие на остановке, стали готовиться к штурму. В те времена еще не привыкли выстраиваться в очередь. Я взял ее руку в свою и крепко сжал. Ну почему я не поцеловал ее тогда. Ожидающие стояли наготове. Она хотела высвободить руку, а я все не решался отпустить ее. И вдруг потерял среди поваливших в автобус пассажиров. Потом увидел, как она поднялась по ступенькам. Я стоял на тротуаре, измученный и растерянный, отыскивая ее глазами в толкучке, и не нашел. Автобус тронулся. Внезапно я понял, что остался один. Никогда еще я не был так одинок и никогда так не мучился от этого. Я медленно побрел домой.
Когда я вернулся к себе, мой товарищ уже упаковал вещи и перетягивал ремнем чемодан.
— Ты ужинал? — спросил он.
— Нет.
— Пошли к Хамазаспу.
Я не был голоден, но больше всего мне не хотелось оставаться одному, и я согласился.
Когда мы сквозь бисерную занавеску вошли в лавку, нас обдало кислым запахом пота и густым табачным дымом. Крохотное пространство заполняли знакомые и незнакомые посетители. Во мне все переворачивалось от тоски. Круглощекое лицо Хамазаспа за стойкой расплылось в улыбке. Блеснув золотыми зубами, он спросил:
— Чего желаете?
— Да у меня все нутро горит.
Мой товарищ заказал себе колбасу, салат и пиво и заговорил с кем-то из посетителей. Хамазасп обратился ко мне:
— Так чего, вы сказали, вам?
— У меня все внутри переворачивается.
Он, похоже, не понял и заговорил с другим клиентом, Я слушал, как за моей спиной кто-то рассказывает про некоего Мухаммеда Али Хана, у которого брат — министр, а сам он собирает в деревнях Фарса пшеницу для иностранной армии, прибегая к помощи жандармов. А в Фарсе голод, хлеб делают из конопли и опилок. Подошел Хамазасп.
— Так чего вам, вы сказали?
— Говорю тебе, у меня все нутро горит, — упрямо повторил я. Он явно не понял.
— Мне пива.
Он провел рукой по животу и спросил:
— Там… очень?
Он подумал, что у меня болит живот, и посоветовал:
— Не пей пива.
— А что, когда живот болит, пиво вредно?
— Когда тебе тошно, не пей спиртного.
Значит, на самом деле это я не понял. Я повернулся к приятелю.
— Хамазасп говорит: «Не пей пива, у тебя горе».
— Точно, Хамазасп, у него горе, — отозвался приятель. — Я завтра уезжать собираюсь, вот он и горюет, что один останется. Так что поручаю его тебе.
— У вас, видно, мозги набекрень, — сверкнув золотом зубов, Хамазасп показал пальцами, как мозги съезжают набекрень.
У меня за спиной говорили о войне и о продвижении немцев под Сталинградом. Хамазасп сказал:
— Дело ваше. Когда грустишь, зачем вино? Вино должно дарить радость. Когда тебе хорошо, тогда и пей.
— Ну и ну, — откликнулся мой приятель. — Если все будут рассуждать, как Хамазасп, то Хамазасп, бедняга, первый же разорится вчистую.
Хамазасп, раскладывая колбасу по тарелкам, сказал:
— Когда у тебя горе, отправляйся спать. Или гуляй. Но вина не пей и с женщиной не ложись.
— Ты это напиши, оправь в рамку и повесь, — посоветовал мой приятель.
— В горе вино без пользы и женщины без пользы, — договорил Хамазасп.
— Когда снова созреют грецкие орехи, ты, Хамазасп, или сам начни ими торговать, или договорись с лоточником, пусть устроится рядом с твоей лавкой, — сказал я.
Хамазасп поставил перед нами на стойку пиво и колбасу. Все столы были заняты. Теперь у нас за спиной обсуждали Мориса Метерлинка. Я обернулся, чтобы посмотреть на говорившего. Это был толстый парень с очень короткой шеей, если она вообще у него была, и чересчур большими, выпуклыми глазами. Он взмок от жары, но под пиджаком на нем была жилетка, а тесный крахмальный белый воротничок сдавливал то место, где должна была находиться шея, чем, вероятно, и объяснялась необычайная визгливость его голоса. Я встречал его на факультете. Про него говорили, что он выдает себя за сына генерала Ахмади. Позже, в Америке, он пытался убить какую-то женщину, и про него прошел слух, что он сын ремесленника, и это тоже было неправдой. А еще позже я познакомился с ним. Летом он ходил в жилетке, потому что твердо верил, что в детстве его воспитывала гувернантка-англичанка, хотя никакой гувернантки не было. Он был хороший парень и читал Британскую энциклопедию, хотя тот английский, который он знал, был совершенно особым языком, известным только ему одному. В общем, он был хороший парень.
Домой мы вернулись под хмельком. Меня шатало от усталости. Друг собирался на следующее утро рано вставать. Утром я тоже проснулся от звука будильника. Я наблюдал с постели, как он встал, оделся и занялся гимнастикой. Заметив, что я открыл глаза, он спросил:
— Проснулся? — и добавил: — Тогда давай вставай.
— Зачем это мне вставать?
— Провожать.
— Катись к черту.
— Готовь Коран и зеркало, все по обычаю.
Я зевнул. Он кончил зарядку и завязывал шнурки. Я не обращал на него внимания.
— Так, — сказал он, — ты, значит, не идешь.
— Желаю приятно провести время.
— В Хорремшахре сейчас как в аду.
Он поднял чемодан.
— До свиданья.
— С богом.
— Вы не беспокойтесь, отдыхайте, — отозвался он и, уходя, лягнул меня сквозь одеяло так, что я вскрикнул: «Ох, зараза!»
Я лежал под одеялом, прислушиваясь к нарастающему шуму города. Ушибленное место слегка заныло. Я подумал: «Зря поленился, погулял бы» — и снова заснул.
Около полудня я проснулся, взял чемоданчик и отправился в баню. Потом вернулся домой, пообедал и слонялся до половины четвертого. Затем побрился, оделся, вышел на улицу, купил газету, пробежал заголовки и заглянул к испещренную цензурными вымарками первую главу повести, которую обещали печатать, начиная с этого номера. Свернул газету, сунул ее в карман и пошел на перекресток. Прошло немного времени. Стрелки подошли к четырем и побежали дальше. Ее не было. Я отправился по знакомому адресу. Когда я позвонил, вышла девушка, которая открыла мне в прошлый раз. Я поздоровался и сказал: