Современная китайская проза
Шрифт:
— Зачем, зачем ты это сделал?!
— Папа, ой, папочка!
Вот какую историю рассказали мне в семьдесят втором году. Ее главное действующее лицо куда как незначительно по сравнению с теми, кого Линь Бяо и «банда четырех» замучили до смерти. В конце концов и поступил он вовсе не как герой. Но я не могу без содрогания вспоминать об этом случае: где демократия, где правосудие?!
Перевод И. Лисевича.
ПИСЬМО
Я выходил из горкома, ощущая свинцовую тяжесть в теле и на сердце. Большой горкомовский двор весь был залеплен циркулярами и дацзыбао, и все они изобличали и клеймили меня: «Долой Чжун Шупина и его антипартийные, антинародные, антисоциалистические замыслы!», «Пусть Чжун Шупин перед всеми раскроет свое черное, антипартийное сердце!», «Пусть Чжун Шупин предъявит свое черное антипартийное письмо в ЦК!». Сердце — оно у меня в груди, а черное оно или красное, так не узнаешь: надо вынуть и поглядеть. Что же касается черновика «черного письма в ЦК», он лежал у меня в кармане нательной рубахи; если меня вдруг задержат и обыщут — я пропал.
Это был черновик письма, которое я послал в ЦК еще в конце пятьдесят восьмого года. Называлось оно «Предложение об изменении порядка выборов». У письма была своя предыстория. Я в нашем городском комитете партии заместитель секретаря бюро. По многолетним наблюдениям и опыту я знал, что попадаются у нас в первичных организациях и парткомах руководители, которые ни по моральным своим качествам, ни по способностям не соответствуют занимаемым должностям и у масс авторитетом не пользуются. Однако на перевыборных собраниях их всегда переизбирают. Мне казалось, что такие порядки — особенно эта избирательная «обезличка» — не могут уже отражать подлинную волю членов партии и нужны какие-то перемены… Не знаю уж как, но тот факт, что я отправил письмо в ЦК, стал известен заведующему оргсектором нашего бюро Ли Ганьши. Он доложил об этом секретарю партбюро Чжэн Хуайчжуну. Из-за этого письма осенью пятьдесят девятого, когда развернулась борьба против «правого уклона», меня впервые подвергли критике. А в шестьдесят четвертом, во время «идеологической чистки» — ее горком провел перед тем, как отправить меня на прохождение «четырех чисток»[5] в полном объеме, — я был подвергнут критике уже вторично. Ярлыков, правда, на меня еще не навешивали, «колпаков» не напяливали и даже взыскания не наложили, но тон высказываний был резкий. Писать прямо в ЦК, через голову партбюро, горкома и провинциального комитета, — это «проявление неорганизованности и недисциплинированности»; ЦК мудрее нас в миллионы раз, и письмо мое есть не что иное, как «проявление мании величия»; я возомнил себя умнее самого ЦК, задумал «встать над партией и командовать партией»; а мое предложение изменить порядок выборов, и в частности отменить «обезличку», было названо «тщетной попыткой подменить пролетарскую демократию демократией буржуазной», «отрицанием партийного руководства» и «демагогией». Уступая давлению, я скрепя сердце выступил с «самокритикой» — до сих пор всякий раз краснею, вспоминая об этом. Но черновика я им не выдал.
«Четыре чистки» я прошел дважды: первый раз в деревне, второй — на заводе. Второй этап завершился как раз в мае шестьдесят шестого года. Наш рабочий отряд распустили — оставили только бригаду из нескольких человек, и меня в том числе.
А вскоре разразилась «великая культурная революция». Она началась как буря. Я тогда сразу подумал, что за мной все еще числится «письмо». И уж теперь, надо полагать, мне это так не пройдет! И точно, вскоре к нам в бригаду позвонили из горкома: мне предлагалось срочно вернуться к себе на работу «для участия в кампании».
Хоть и был я уже человек битый, но как пришел на работу, все-таки растерялся: большинство развешанных по всему двору дацзыбао были направлены лично против меня:
«Пусть Чжун Шупин полностью признается в своем преступлении против партии!»
«Пусть Чжун Шупин предъявит свое черное, антипартийное письмо!»
Вот оно! Снова взялись за меня!
Едва я вернулся, наш секретарь бюро Чжэн Хуайчжун сразу вызвал меня к себе для личной беседы. Держался он строго:
— Мы еще не совсем разобрались с вопросом о твоем письме в ЦК. Массы требуют, чтоб мы выяснили все до конца. А главное, мы не разобрались в его содержании: ведь ты до сих пор отказываешься представить черновик. Раньше ты говорил, что он у тебя не сохранился, но этого просто не может быть, так что на этот раз как хочешь, а представь. Иначе партия и массы так тебе этого не оставят. В бригаду свою можешь не возвращаться. Даю тебе время на размышление, а потом изволь принести нам свое письмо — чтобы массы могли его подвергнуть публичной критике!
— Но у меня действительно не осталось черновика.
Он строго сказал:
— Не спеши раньше времени захлопывать дверь — это тебе не поможет!
— Я должен вернуться на завод — сдать дела в бригаде и забрать вещи. Отпусти меня на три дня.
Чжэн подумал, махнул рукой и сказал:
— Ладно.
Черновик у меня был. Почему я не отдал его и не сжег — на то были свои причины. После беседы с Чжэном я отправился домой — жил я там же, в горкоме, на заднем дворе, — и, чувствуя, как колотится сердце, извлек свое письмо со дна сундука. Я еще подумал: «Все несчастья из-за тебя!» — и, не перечитывая — некогда было, — сунул его за пазуху, как бомбу, и поспешно вышел. Я очень боялся, что кто-нибудь задержит меня и обнаружит письмо. Только в поезде я слегка успокоился.
До завода, на котором я проходил «четыре чистки», всего какой-нибудь час езды. Сдавать мне практически было уже нечего. Я сразу понял: на этот раз мне не отвертеться — и поспешил поскорее закончить здесь все свои дела. Товарищи по бригаде знали, что у меня какие-то неприятности, и обходили меня стороной. Войдя к себе в комнату — я там жил один, — я первым делом запер дверь на задвижку и кинулся перечитывать объемистое, в десять тысяч знаков, письмо, которое написал восемь лет назад.
Бумага чуть пожелтела, но листы были сложены аккуратно, знаки выписаны старательно… Лучше бы я его не читал! Мне самому стало не по себе: если б еще там говорилось только про выборы! Содержание письма оказалось намного шире. Я писал, что с той поры, как развернулась борьба против правого уклона, начались нарушения внутрипартийной демократии, а некоторые методы времен большого скачка и нанесенный ими урон являются следствием нарушения принципа демократического централизма. Я поднимал там еще и такие важные вопросы, как образ мыслей и методы работы некоторых руководителей первичных организаций, и уж только затем переходил к необходимости изменить порядок выборов, считая их одним из средств контроля над деятельностью кадровых работников всех ступеней…
«Нет, нельзя отдавать! Ни в коем случае! — воскликнул я про себя. — Стоит отдать, и я — отпетый злодей. И уж тогда за меня так возьмутся… с женой разлучат, с детьми… ну и все такое прочее…» При одной этой мысли я затрепетал…
«Но ведь когда проходит такая большая кампания, — подумал я, — ЦК наверняка наводит порядок в своих архивах. И те письма и предложения, с которыми, по его мнению, надо разобраться, будет, вероятно, отсылать обратно, в соответствующие организации? Да и сама наша организация может послать кого-нибудь за оригиналом. Если это произойдет, будет куда хуже, чем если бы я сам, добровольно отдал черновик. Отдашь по доброй воле — отметят твое «послушание», а может, еще, глядишь, проявят снисхождение. А не отдашь, прослывешь злонамеренным упрямцем и только усугубишь свою „вину“».
«Все это вовсе не обязательно, — подумал я снова, — а может, письмо затерялось? Ведь только представить себе: в стране восемьсот миллионов человек и каждый день от них приходят тысячи, десятки тысяч писем — может, письмо мое руководству и в руки-то не попало, а лежит себе где-нибудь в архиве. Да и мыслимое ли дело — рассылать все эти письма в этакую прорву адресов? А вдруг там — как в бухгалтерии: какие-то бумажки представляют ценность лишь на время, а как решат, что они больше не нужны, их уничтожают — пачками, в установленные сроки. Ах, если бы так оно и было! Нет, лучше не отдавать!
Но ведь я коммунист! У коммуниста не может быть тайн от партии, он должен быть абсолютно искренним. Разве мой отказ отдать письмо не будет проявлением двуличия и низкой партийной сознательности?
Нет! Открыв свою душу Центральному Комитету, я этим уже доказал свою верность партии. А «партия», которую представляет теперь Чжэн Хуайчжун, — это не та партия, какую я ношу у себя в сердце, не этой партии давал я клятву, вступая в ее ряды. И если я теперь что-то от них скрываю — это еще не говорит о низкой моей сознательности…»
Тщательно все взвесив, я решил черновик не отдавать.
Когда душу раздирают противоречия и внутренняя борьба — это тяжко и больно. Но как только примешь решение — сразу становится легче. Я припрятал письмо и решил прогуляться — надо же хоть немного остудить разгоряченную голову! Запер дверь и, выйдя на улицу, бесцельно побрел по ней, миновал ивовую аллею… и сам не заметил, как очутился на окраине. Я поднял голову — и увидел перед собой огороды. Летние овощи уже собрали, осенние еще не посадили, и земля поросла нежной травкой. Я и вправду очень устал и, не противясь отяжелевшему телу, повалился на мягкую прохладную траву. Я глядел на небо — оно было такое синее, а где-то высоко-высоко неподвижно висели облака. И ни звука вокруг — тишина в целом мире! Вот так бы и лежать здесь и никогда не видеть лозунгов с призывом «хватать» такого-то и такого-то, не слышать криков «долой»! Как было бы чудесно! Но за что, за что они меня преследуют? За что клеймят?! Да все за то же письмо. Чтоб не лез с предложениями… И зачем только мне все это понадобилось? Вон другие все больше помалкивают, даже когда и есть что сказать, неприятных вещей словно бы и не замечают, за замасленный кувшин руками не хватаются — и что, разве им плохо? Знал бы раньше — не затевал всей этой истории! Сам во всем виноват, надо же быть таким простофилей!