Современная китайская проза
Шрифт:
Откуда-то донеслось звонкое щебетание — словно колокольчики зазвенели. Я поднял голову: на дерево опустилась стайка пичужек. «Ну что, птахи, — спросил я негромко, — как там у вас, в вашем мире, тоже небось «кампании» проводите? А стоит какой из вас чуть-чуть сфальшивить в своих руладах — вы тоже ее, бедную, песочите?» Пичуги в ответ только пискнули и дружно упорхнули. Тут я услыхал чей-то голос, понукавший скотину; неподалеку от меня крестьянин, погоняя пару волов, тянувших соху, принялся перепахивать огород. Старые волы, тяжело дыша, натянув до отказа постромки, еле передвигали ноги. Крестьянин нахлестывал их кнутом. Но они, словно не чувствуя боли, все так же едва тащились по борозде. Эх, стать бы и мне волом! И соху, и кнут, и тупое бездумье — все бы вытерпел. А у меня, как назло, мозги: хочешь не хочешь — думай. Думай — и молчи.
Волы приближались ко мне. Да и вечерело уже — пора возвращаться в реальный мир. Я нехотя встал и побрел на завод, в свою холостяцкую келью. Там я еще не раз перечел письмо. И окончательно решил не отдавать черновик; а если письмо все-таки перешлют к нам сверху — что ж, так тому и быть! Но тут возникла другая проблема: как поступить с черновиком? Ведь я давно объявил им, что его у меня нет. Проще всего было бы его сжечь, но вдруг заметят дым в моей комнате: еще вломится кто и застанет меня за уничтожением единственной улики! Нет, жечь нельзя. Изорвать в клочки и выбросить в унитаз? Этот способ вернее. Но, честно говоря, мне было жаль письма. Как-никак, оно — частица моего духовного опыта и, кто знает, может, станет когда-нибудь одним из документальных свидетельств нашей политической жизни и принесет какую-то пользу? Но если его сохранить, то возвращаться с ним на работу никак нельзя. Куда же его спрятать? Я обшарил взглядом стены: выдолбить в стене отверстие, засунуть туда письмо, потом все ровнехонько замазать, чтоб и следа не осталось, — так, конечно, будет надежно. Но, во-первых, где взять инструмент, да и потом, наследишь еще — штукатурка, известка… Нет, не годится! Я обследовал всю комнату. Засунуть письмо в вентиляционное отверстие? Нет, тоже не пойдет! Может, ему лежать там лет десять, а то и все двадцать; протечет потолок — оно и размокнет. И вдруг над самым окном, между рамой и стеной, я обнаружил щель. Узенькую, почти незаметную. Я отыскал полиэтиленовый пакет для продуктов, вложил в него письмо и осторожно засунул в щель. Потом вспомнил: на днях ремонтировали уборную, и там оставалось с полмешка цемента. Я отправился туда — будто помыть руки, — насыпал в конверт несколько щепоток, вернулся к себе и в чайной ложке смешал цемент с водой. Потом перочинным ножом нанес раствор на стену и замазал щель. Надежнее места не придумаешь: если даже разразится землетрясение — оно погребет письмо под развалинами, и никто ничего не обнаружит. Я оглядел щель, словно любуясь неким шедевром: на стене не было видно ни малейших следов. Я удовлетворенно усмехнулся. Так или иначе, я принял меры. Зато уж теперь упрусь намертво — нет черновика, и баста! А если спросят насчет содержания письма, буду отвечать, как прежде: предлагал, мол, отменить обезличку на выборах, — и ни слова больше. Поверят или не поверят — это уж их дело!
Последующий ход культурной революции опрокинул не только мои прогнозы, но и вообще все и всяческие предположения. Очень скоро бразды руководства кампанией выпали из рук партбюро — испытанный принцип нашего Чжэн Хуайчжуна «топи других, спасай себя» на этот раз ему не помог. Его самого объявили «каппутистом». Погромных дацзыбао о нем было вдвое больше, чем обо мне. Ли Ганьши — тот, что первым пронюхал когда-то о моем письме, — всегда был с Чжэн Хуайчжуном в наилучших отношениях. Теперь он повернул копье против Чжэна и обрушился на него со всей яростью. А в феврале шестьдесят седьмого сколотил вооруженный отряд под названием «Бунт до победного конца!», отобрал у партбюро всю власть и провозгласил себя вожаком. Письмо, само собой, продолжало висеть на мне как тяжкое «преступление против партии», но я уже не был в центре событий — главным нашим «каппутистом» стал теперь Чжэн Хуайчжун. Собственно говоря, этот самый Чжэн Хуайчжун уже лет семь или восемь меня прорабатывал, но в списке его преступлений, откорректированном самим Ли Ганьши, эти его действия квалифицировались отныне как «прикрытие», сам же Чжэн именовался «большим красным зонтом», который якобы меня «прикрывал». Пословица гласит: «Правда — она прямая, да только путь к ней извилист». Путь теперь выпрямили — но почему-то правда искривилась до неузнаваемости!
Как-то раз Ли Ганьши лично затребовал меня и Чжэн Хуайчжуна к себе на допрос — видать, подручные его уже вымотались. Он восседал в кресле-вертушке и встретил нас ехидной улыбкой:
— Та-ак — секретарь со своим замом, нечего сказать, хороша парочка! Ну вот, раньше вы друг друга покрывали, играли в показную критику, ломали перед всеми гнусную комедию, зато теперь как два жука на одной нитке, и уж на сей раз увильнуть не удастся! Ну а сейчас я желаю, чтоб вы надавали друг другу затрещин. А ну давай, Чжун Шупин, врежь ему первый! А ты, Чжэн Хуайчжун, подставляй морду!
Я в жизни никого не бил. Пусть этот Чжэн меня и прорабатывал — разве поднимется у меня рука на него? Я стоял, не зная, как быть. Молодчики Ли Ганьши на меня наседали, а глаза Чжэн Хуайчжуна извинялись и молили: «Ну, давай же, Шупин, бей…» Я нерешительно провел рукой по его голове. Ли Ганьши вскочил:
— Я научу тебя, как надо бить!
И принялся наотмашь хлестать меня по обеим щекам:
— Вот так! Так надо бить!
А месяца через два и город, и горком разбились на две большие фракции. Они захватывали и перезахватывали друг у друга власть, вступали в вооруженные схватки — а нас, прежнее начальство, просто отпихнули в сторону. По чистой случайности я продержался «на обочине» до самого шестьдесят девятого года. За это время, сидя дома, я основательно проштудировал Маркса, Ленина, председателя Мао, читал на улицах дацзыбао. А когда в шестьдесят девятом меня, уже официально, «освобождали» от должности, причиной явилось все то же «письмо». Кое-кто предлагал послать в ЦК за подлинником. Другие возражали: если ЦК не отослал письмо обратно, значит, дает тем самым понять, что вопрос этот не имеет большого значения. А поскольку тогда же предстояло выделить людей для отправки на длительный срок в сельскую производственную бригаду, то всем было уже не до меня и не нашлось охотников лишний раз канителиться с моим письмом. Однако комедию с «освобождением кадрового работника от должности» все же требовалось разыграть. Было устроено общее собрание, я выступил с «самокритикой», и все остались довольны. А затем весь наш кадровый состав: и тех, кто прорабатывал, и тех, кого прорабатывали, — всех подчистую замели в деревню: словчить и отвертеться не удалось уже никому.
После разгрома «четверки» почти все кадровые работники городского комитета партии и бюро горкома — кроме всем ненавистного Ли Ганьши и нескольких его головорезов, взятых под следствие, — вернулись обратно и были восстановлены в прежних должностях. Чжэн Хуайчжун опять стал секретарем бюро, а я — его заместителем. Когда разоблачали преступления Линь Бяо и «четверки», Чжэн говорил об этом со слезами в голосе — но о том, как сам травил других, не проронил ни слова, словно уж кто-кто, а он всегда и во всем был прав. Ну и я, разумеется, тоже не собирался сводить старые счеты: до конца все равно не сочтешься, да и какой смысл?
И кто мог подумать, что два с половиной года спустя после разгрома «четверки» у меня снова возникнут осложнения из-за письма!
На одном из совещаний по вопросам кадровой учебы был поднят вопрос о ранах и язвах, от которых столько лет страдала наша партия. Товарищи попросили меня выступить с заключительным словом. И было в моем выступлении такое место: «…я считаю, что величайшей язвой, от которой страдала в те годы наша партия, было нарушение внутрипартийной и социалистической демократии. Никто не решался говорить правду. Точь-в-точь как только что здесь рассказывали: на митингах врали, на собраниях болтали, разве что дома иной раз отводили душу. А демократия — это когда каждый может обнародовать свое мнение, смело критиковать разные отрицательные явления и обсуждать важные государственные вопросы, смело искать новые теоретические решения и исследовать новые проблемы. Государство и нация, у которых всеобщее состязание во лжи входит в обычай, стоят на краю гибели. Даже если все разом заговорят, небо от этого не рухнет и мы с вами не пропадем. А иначе ведь можно погубить себя, погубить партию и страну! И это не пустые слова — все подтвердилось на практике! Лишь когда каждый сможет смело высказывать правду и смело действовать — пусть даже иногда и ошибаясь, — страна будет развиваться и процветать… Чтоб уяснить эту простейшую истину, мы в свое время заплатили слишком высокую цену!»
А несколько дней спустя я поехал в командировку в Пекин. Апрельский Пекин утопал в весеннем тепле и цветах. И в политике наступила весна — все было проникнуто духом третьего пленума[6]. Покончив со служебными делами, я навестил столичную родню и друзей — порадовался вместе с ними, что удалось выжить в такое лихолетье, и досыта нагоревался…
Когда я был в гостях у одного из старых друзей, он радостно сообщил мне:
— Комиссия партийного контроля при ЦК только что издала проект документа — «О некоторых нормах внутрипартийной политической жизни». Почитай — до чего здорово! Там обобщен и положительный, и отрицательный опыт нашей внутрипартийной жизни за несколько десятилетий. Если будем соблюдать эти нормы — партию ждет большое будущее.
Он вынул документ из ящика стола и передал мне. Я внимательно прочел его дважды. Там было записано все, что мне хотелось сказать по поводу нашей внутрипартийной жизни за последние двадцать лет. И притом намного полнее, глубже, систематичнее, чем я все это себе представлял. Ну а насчет отмены обезлички на выборах давалась совершенно четкая установка. От радости я чуть не расплакался…
Вернувшись домой, я решил: пришло время и моему письму выйти на волю. Назавтра как раз было воскресенье. Я сел в поезд и отправился на завод, где проходил когда-то свои «четыре чистки». Дом, в котором я жил и спрятал свое письмо, стал общежитием для рабочих и служащих. Когда я отворил дверь в бывшую свою комнату, меня встретил пожилой рабочий. Не говоря ни слова, я бросил взгляд на стену над окном — туда, где было спрятано письмо. В этом самом месте новый хозяин пробил дыру для дымохода. По трубе стекал маслянистый нагар.
Я торопливо спросил:
— Товарищ, когда ты пробивал дыру в стене, не видал — там бумаги были спрятаны?
— А в чем дело? Ты сам-то кто?
Я подробно рассказал ему о себе и изложил содержание письма.
Тут старик бросился пожимать мне руку:
— Как же! Как же! Случилось-то все в семьдесят третьем — мы только-только сюда перебрались. В комнате было холодно, вот мы и решили поставить печку; стали пробивать дыру под дымоход и нашли твое письмо. Я его много раз перечитывал — там все здорово было написано. Если бы в самом деле выбирали так, как ты предлагаешь, разве мог бы Линь Бяо с «четверкой» бесчинствовать столько лет? Только ведь по тем временам такое письмо было штукой опасной. А уничтожить его тоже было жалко. Вот я и выдолбил рядом с дымоходом углубление, да в нем и припрятал.
С этими словами старик снял печную трубу, пошуровал кочергой в отверстии для дымохода и вытащил мое письмо.
Оно так и лежало в полиэтиленовом пакете целехонькое, только бумага еще больше пожелтела…
Не прошло после этого и нескольких дней, а уж откуда-то повеяло новым ветром — вдруг начались разговоры, будто с этим самым раскрепощением сознания и развитием демократии хватили, пожалуй, через край; кое-кто даже засомневался — уж не слишком ли вправо качнулся третий пленум; поговаривали, будто партия вновь собирается выступить против правого уклона, и т. д. и т. п. Некий товарищ сообщил мне, что о моем заключительном слове на недавнем совещании по кадровой учебе уже доложено секретарю Чжэну. А Чжэн, привыкший действовать по принципу «куда ветер дует», счел это выступление «демагогией», попыткой вырвать у партии демократические уступки, что равносильно попытке ослабить партийное руководство, и, наконец, «новым изданием» пресловутого моего письма пятьдесят восьмого года. Он был поражен: как это я, пережив культурную революцию, так и не изменил своих взглядов. И решил провести по этому случаю расширенное заседание бюро, дабы, рассмотрев этот новый вопрос вместе с прежним моим письмом, прийти мне «на помощь»…