ЖАНРЫ

Современная литературная теория. Антология
Шрифт:

При мало-мальской добросовестности мне оказалось очень трудно соответствовать этим требованиям; я всего лишь попытался показать, по возможности кратко, почему главный теоретический интерес литературной теории состоит в невозможности литературной теории. Комитет справедливо рассудил, что это малоподобающий путь к достижению педагогических целей книги, и передал заказ другому автору. Я счел это решение оправданным и весьма интересным с точки зрения следствий для преподавания литературы.

Я рассказываю обо всем этом по двум причинам. Во-первых, чтобы объяснить присутствие в статье исходного задания, следы которого, к сожалению, слишком заметны: исторический очерк великоват, а рассуждение ведется на слишком абстрактном уровне. Во-вторых, реакция Комитета ставит более общий вопрос о взаимосвязи между теорией гуманитарного знания и преподаванием литературы.

Обратно расхожему мнению, в основе обучения лежат не столько личные взаимоотношения учителя и ученика, сколько познавательный процесс; личности в нем соприкасаются лишь по касательной. Преподавание, достойное так называться, всегда преподавание научное, а не личностное; аналогии, которые проводятся между преподаванием и шоу-бизнесом, преподаванием и службой психологической помощи, обычно служат оправданием для тех, кто отрекся от настоящего преподавания. Знание должно в принципе стоять на первом месте. Что касается литературы, знание состоит из двух взаимодополняющих областей: исторические и филологические факты служат основой для понимания, методов чтения и интерпретации. Последние составляют спорную, далеко не устоявшуюся дисциплину, которая развивается достаточно логично при всех ее внутренних кризисах и дискуссиях. Формирование исследовательского метода подконтрольно рефлексии, поэтому теория прекрасно совместима с любой областью конкретных исследований, и можно вспомнить многочисленных крупных теоретиков, которые одновременно были прекрасными историками литературы. Но когда методы достижения какого-то знания вступают в конфликт с достигнутым знанием, появляется проблема. И если в литературе есть нечто, что разрешает это противоречие между истиной и методом, то знание истории не гарантирует понимания теории, и первой жертвой их расхождения становится «самоочевидное» понятие художественной литературы, а второй – четкая грань между историей и интерпретацией. Ошибочно считать, что метод изучения может полностью соответствовать «сути» изучаемого объекта. Но метод, который хотя бы отчасти не соответствует сути изучаемого явления, дает только ложные представления. Запутанная история преподавания языка и литературы подсказывает, что такого рода трудности вообще характерны для литературного дискурса. Теория отторгается во имя этики и эстетики, теоретики твердят, что они важнее, чем сама литературная теория. Нападки на теорию обличают ее как барьер на пути позитивно-исторического знания, как помеху образованию. Стоит подробнее рассмотреть эти аргументы, потому что если все это так, лучше не суметь научить тому, чему учить не следует, чем прекрасно научить ошибочным заблуждениям.

Общие соображения по поводу литературной теории не должны исходить из прагматических соображений. Они должны начинаться вопросами о природе литературы (что такое литература?), о разнице между литературным и внелитературным использованием языка, между литературой и невербальными искусствами. Потом должна идти последовательная классификация разных аспектов и родов литературы и нормативных правил, вытекающих из этого описания. Или, если исследователь практикует не исторический, а феноменологический подход, следует дать феноменологическое описание литературной деятельности как письма, чтения или их связки, а литературного произведения как продукта, аналога этой деятельности. Какова бы ни была исходная точка подхода (теоретически законны и равноправны еще несколько возможных подходов), очевидно, что при любом из них с самого начала возникают трудности столь существенные, что самые элементарные исследовательские задачи, выявление корпуса текстов и критический обзор, приводят к путанице, и вовсе не из-за необозримости написанного по этим проблемам, но просто потому, что невозможно определить границы библиографии. Но эти предвидимые трудности не мешали многим ученым придерживаться больше теоретической, чем описательной направленности и часто добиваться значительных успехов. Однако можно показать, что всегда успех литературного теоретика зависел от системы (философской, религиозной, идеологической), на которую его работа как правило имплицитно опиралась. Этой подлежащей системе и принадлежит априорная концепция литературы, исходящая из общих посылок системы, а не собственно из литературной специфики, если такая специфика вообще существует. Эта последняя оговорка и есть вопрос, лежащий в основе только что изложенных трудностей: если по условиям существования некий феномен относится к сфере духа, критики, теории, то теория этого феномена вынуждена будет опираться на прагматику. Запутанная история литературной теории показывает, как это произошло в литературе. Любая попытка теоретического рассмотрения литературы должна смириться с тем, что отправным пунктом для нее будет эмпирика.

Опять-таки с практической точки зрения нам известно, что за последние 15 – 20 лет интерес к литературной теории сильно вырос и что в США, например, он совпал с заимствованием и распространением заграничных, как правило европейских, идей. Мы видим, что сегодня эта волна энтузиазма спадает, наступает разочарование. Любые приливы и отливы естественны, но переживаемый цикл подъема и спада особенно интересен, потому что обнажает всю глубину сопротивления теории. Стратегия страха – представить объект страха в увеличенном или уменьшенном виде, приписать ему такое стремление к власти, что он наверняка не сможет оправдать ожиданий. Назовите кошку тигром и смейтесь над ней как над «бумажным тигром» неопасным противником; но вопрос, откуда взялся такой страх перед кошкой, остается. Та же тактика работает наоборот: назовите кошку мышкой, и вы получаете возможность смеяться над ее претензиями на могущество. Но может быть, стоит попробовать назвать кошку кошкой и кратко проанализировать истоки сегодняшнего сопротивления теории.

До 1960-х гг. американское литературоведение не питало активной нелюбви к теории, если под теорией понимать общую концептуальную систему, в рамках которой обосновывается литературная интерпретация и выносится критическая оценка. Даже самые интуитивистские, эмпиричные, нетеоретичные литературоведы использовали минимальный набор общих теоретических понятий (тон и форма повествования, аллюзия, традиция, эпоха и т.д.). Иногда интерес к теории провозглашался вслух и проявлялся в самих исследованиях. Ряд общих методологических положений, более или менее внятно изложенных, объединяет такие влиятельные труды периода, как «Понимание поэзии» Брукса и Уоррена, «Теория литературы» Уэллека и Уоррена, «Зеркало и лампа», «Язык как жест», «Словесный знак» [49] .

49

Перечисляются классические труды представителей «новой критики»: Brooks, Cleanth, Warren, Robert Penn. Understanding Poetry (1939); Wellek, Rene, and Warren, Austin. Theory of Literature (1949, русский перевод 1978); Abrams, M.P. The Mirror and The Lamp (1953); Blackmur, R.P. Language as Gesture (1954); Wimsatt, W.K. The Verbal Icon (1954).

Но за исключением Кеннета Берка и Нортропа Фрая, никто из этих ученых не назвал бы себя теоретиком в том смысле, которое это слово приобрело после 1960 г., и их книги не вызывали столь сильного одобрения или порицания, как работы более поздних теоретиков. Разумеется, и то поколение имело несогласия, и разница в их подходах была порой значительной, но при этом никто не ставил под вопрос ни основное содержание науки о литературе, ни степень их профессионализма. «Новая критика» легко утвердилась в академической среде, ее представителям не надо было отказываться от своего видения литературы; некоторые ее представители совмещали преподавание с успешными занятиями поэзией. Не испытывали они трудностей и в отношениях с национальной традицией, которая в Америке не столь тиранична, как в Европе, но все же влиятельна. Совершенным воплощением «новой критики» остается личность Т.С. Элиота с его сочетанием оригинального таланта, традиционной учености, языкового остроумия и моральной серьезности – такой англо-американский вариант интеллектуального аристократизма, недостаточно закрытый, чтобы за ним не угадывались психологические и политические бездны, но в целом не нарушающий приличий. Подобная литературная среда устроена в соответствии с культурно-идеологической нормой, ориентирована больше на целостность и приемлемость социального и культурного «я», чем на внутреннюю последовательность, которую требует от личности верность теории. Эта культура разрешает, более того, навязывает человеку известную степень космополитизма, и литературный дух американской академической среды в 50-е гг. далеко не был провинциальным. Американцы высоко ценили и усваивали плоды европейской культуры: Ауэрбаха, Кроче, Шпитцера, Алонсо, Валери и, за исключением некоторых его работ, Ж.П. Сартра. Имя Сартра в этом перечне особенно важно – та культурная атмосфера, которую мы описываем, не сводится к политическому противостоянию левых и правых, академической и внеуниверситетской среды, к контрасту между Гринвич-Виллидж и каким-нибудь городком в штате Огайо. Пресса, влиятельные художественные журналы, такие как «Партизан Ревью», в целом не стояли в оппозиции к «новой критике». В самом широком смысле, всех этих столь несходных людей, все столь разные течения объединяло их сопротивление теории. Этот диагноз подтверждается доводами, которые с тех пор были озвучены в попытке создать единый фронт против общего врага – теории.

Все эти наблюдения имели бы случайный интерес (воздействие XX в. на литературную теорию так незначительно), если бы не теоретические подтексты и следствия сопротивления теории.

Что именно ставят под угрозу подходы к литературе, возникшие в 60-е гг., что сегодня под разными названиями составляет неопределенную и достаточно хаотичную область литературной теории? Эти новые подходы не сводимы ни к какому-то одному методу, ни к какому-то одному региону мира. Структурализм не господствовал безраздельно даже во Франции, к тому же он вместе с семиотикой многим обязан своим славянским предшественникам. В Германии главные импульсы шли от Франкфуртской школы и более ортодоксального марксизма, от феноменологии Гуссерля и герменевтики Хайдеггера, а вторжения структурализма здесь были незначительны. Все эти подходы имеют свою долю влияния в США, более или менее продуктивно сочетаясь с традициями американского литературоведения. Только шовинисту придет в голову пытаться разграничить вклад каждого из этих направлений. Возможность создания литературной теории отнюдь не бесспорна, она сама стала предметом усиленной рефлексии, и те, кто продвинулся в этом вопросе дальше других, приходят к самым противоречивым заключениям, но те же работы дают наиболее полное представление о текущем состоянии теории. В них непременно фигурируют имена, связанные с широко понимаемым структурализмом, – Соссюр, Якобсон, Барт, Греймас и Альтюссер, и очевидно, что при таком широком толковании структурализм перестает быть термином с конкретным историческим значением.

Литературная теория возникла, когда подход к литературному произведению перестал основываться на внелингвистических, т.е. исторических и эстетических критериях, или, яснее выражаясь, когда внимание сместилось от смысла и ценности произведения к процессу их возникновения и восприятия, еще до того момента, когда смысл и ценность нашли определения. Подразумевается, что установление смысла и ценности произведения – процесс проблематичный, требующий автономной дисциплины критического иссследования, которая рассматривала бы возможность и статус процедуры выявления смысла произведения. История литературы, даже в самом далеком от позитивизма варианте, остается историей интерпретаций, сама возможность которых не подвергается сомнению. Вопрос о взаимоотношениях эстетики и смысла сложнее, потому что эстетика по видимости имеет дело с эффектом смысла, а не с его содержанием. Но со времен Канта эстетика была феноменологией процесса смыслообразования и понимания и, возможно, наивно утверждала описываемую здесь феноменологию искусства и литературы. Эстетика – часть философии, а не специальная дисциплина. Когда Ницше бросил вызов эстетике Канта, Гегеля и их последователей, он дал свой ответ на основной вопрос философии. Его критика метафизики начинается с критики эстетики, то же у Хайдеггера. Имена крупных философов не означают, что сегодняшнее развитие литературной теории – побочный продукт философии. Прямая связь между ними обнаруживается редко. Как правило, современная литературная теория представляет собой относительно автономную постановку вопросов, которые ставит в своем контексте и философия, не обязательно более четкую и строгую, чем в философии. Философия в Англии и в Европе вообще весьма традиционна, и столь же традиционно значительное место в ней эстетики. Поэтому современная литературная теория возникла из других источников помимо философии, а иногда в осознанном протесте против нее. Литературная теория сегодня вызывает законный интерес философии, но она не может стать частью философии, не ассимилируется в философию ни по материалу, ни по методу. Литературная теория прагматически ориентирована, что ослабляет ее как теорию, но, сообщая ей подрывной характер, делает ее непредсказуемым участником очень серьезной игры в клубе прочих гуманитарных дисциплин.

Пришествие литературной теории, разрыв, вызвавший столько сетований и оторвавший ее от истории литературы и критики, произошел с введением лингвистической терминологии в метаязык описания литературы. Имеется в виду терминологическая система, в которой прежде определяется способ обозначения референта, а потом уже сам референт, которая видит в референте функцию языка, а не непосредственную данность. Непосредственное, интуитивное восприятие действительности предполагает оперирование понятиями восприятия, сознания, опыта, что сразу ведет в мир логики и рационального понимания, а в нем эстетике принадлежит не последняя роль. Но если допустить, что наука о языке может покоиться на других основаниях, помимо логики, то возникнет новая терминология, которая может быть не связана с эстетикой. Современная литературная теория становится сама собой, когда соссюровская лингвистика была применена к литературному произведению.

Близость структуральной лингвистики к литературному произведению не столь очевидна, как это видится нам с сегодняшней исторической дистанции. Закладывая научные основы языкознания, Пирс, Соссюр, Сепир и Блумфильд не помышляли о литературе. Но интерес к семиотике таких филологов, как Роман Якобсон или Ролан Барт, свидетельствует о тяготении литературоведения к лингвистической теории знака. Понимание языка как системы знаков и обозначений, а не как устойчивого набора готовых значений, смещает или вовсе отменяет традиционные границы между литературным использованием языка и теми его применениями, что считались нелитературными, и освобождает весь корпус текстов от гнета канона. Встреча литературы с семиотикой имела более важные последствия, чем контакты с другими теориями – филологическими, психологическими, эпистемологическими, – которые раньше опробовали литературоведы. Продуктивность применения семиотических методов к литературе сказалась в том, что если результаты всех предыдущих подходов было легко изложить обычным языком, семиотические методы вскрыли модели, которые могут быть описаны только с помощью лингвистической терминологии. Язык семиотики и язык литературы, очевидно, имеют что-то присущее им обоим, что может быть обнаружено только с помощью подходов, специфичных для этих дисциплин. Это «что-то» называется «литературностью»; она и стала предметом литературной теории.

По поводу литературности высказано немало ошибочных суждений, которые спровоцировали неразбериху в сегодняшних дискуссиях. Например, часто полагают, что это просто новое слово для обозначения эстетической реакции. Путанице способствует частое употребление даже основоположниками рядом с «литературностью» терминов «стиль», «форма», «поэзия» («поэзия грамматики») – все это термины с сильными эстетическими коннотациями. Но относительная свобода языка как знаковой системы от референциальности делает его крайне ненадежным и непостоянным источником познания, ведь использование языка не определяется соображениями истинности или ложности, добра или зла, наслаждения или боли. Там, где потенциальная автономность языка может быть показана аналитически, мы имеем дело с литературностью и с литературой как пространством, в котором осуществляется это негативное постижение природы языкового высказывания. Происходящее при этом выдвижение в центр материальной, физической стороны обозначающего создает сильную иллюзию эстетического как раз в тот миг, когда эстетическая функция приостановлена, временно бездействует. Вот почему семиотика и сходные методы всегда будут считаться формальными, а их ценность будет усматриваться не в сфере семантики, а в эстетике. Но предопределенность этого распространенного понимания сути метода еще не свидетельствует о верности подобного понимания. Литература есть не утверждение, а уничтожение эстетических категорий. Одно из следствий этого факта: хотя традиционно мы привыкли читать литературу по аналогии с пластическими искусствами и музыкой, пришла пора осознать необходимость неперцептуального, лингвистического момента в живописи и музыке и научиться читать картины, а не воображать их значение.

Поделиться с друзьями: