Современная швейцарская новелла
Шрифт:
Вы, чего доброго, сочтете меня бесчувственным. Но нет, в те секунды, когда моя рука (господин декан как раз дошел до моего первого, основополагающего труда о реформе уголовного права) сама вскинулась и нажала на спусковой крючок, я пережил сильнейший порыв чувств. Это был прекрасный миг, и я ни за что от него не отрекусь. Я не рассчитываю на Ваше понимание. Вам придется изобретать свой вариант реконструкции преступления — надо надеяться, достаточно гладкий, — чтобы убедить судей. С удовольствием предоставляю Вам возможность блеснуть интеллигентностью, эрудицией, чувством справедливости. Хотите, мы поделим работу? Вы берете на себя конструктивную часть, а на мою долю оставляете безумие — так мы вполне сумеем потрафить логике судебного расследования. Можете со спокойной душой спасать Вашу совесть правоведа за мой счет.
Остается объяснить, почему я появился на торжественной церемонии, имея при себе огнестрельное оружие. Значит, все-таки умысел, пусть и условный? Возможно, но, уж во всяком случае, не против господина декана, равно как и не против кого-либо еще из присутствующих — моей жены, к примеру, или против некоего врага. Ведь до вчерашнего дня считалось, что мы с женой живем, как принято говорить, в идеальном браке, а враги, если таковые у меня и имелись, что-то не спешили себя обнаружить. Впрочем, меня это теперь не волнует. Жена, осознав крушение нашего идеального союза, наверно, поймет, что пора что-то менять; перестав жить только мною и моими интересами, она, вероятно, еще сумеет пожить для себя. Что касается врагов, то они объявятся. Так что можете не сомневаться: Ваша обвинительная речь будет подхвачена сочувственной и мощной волной здоровой ненависти. Так зачем же, дорогой коллега, человеку вроде меня неделями таскать с собой огнестрельное оружие, заботливо перекладывая его из одного пиджака в другой? Может, потому, что ему, как швейцарскому офицеру, это оружие доверено и он обязан за ним следить? Разве такого объяснения мало? Если вдуматься, если пристально взглянуть на подоплеку моей жизни и моей карьеры — даже этого вполне достаточно, чтобы в один прекрасный день взять да и застрелиться. Пусть не сегодня и не завтра, но, согласитесь, в таком состоянии духа весьма утешительно ощущать тяжесть металла в кармане пиджака, знать, что у тебя есть оружие против всей этой дряни, которая липнет к тебе слизью успехов и почестей. Ведь самоубийство, равно как и покушение на самоубийство, уголовно ненаказуемо; современное правовое мышление, в развитие которого я внес столь весомый вклад (цитирую речь Вашего декана), слава богу, доросло и до этой истины. Прогрессу юстиции в этой области, несомненно, способствовал простейший житейский резон: самоубийца и так наказан с лихвой, он являет собой прямо-таки хрестоматийный пример осознания вины, в нем нагляднейшим образом воплощена нерасторжимость преступления и наказания. Потому-то я и не мог направить оружие против себя: это означало бы не уничтожить, а только усугубить мою славу, придав ей ореол личной трагедии. Думаю, этого вполне бы хватило для канонизации меня как мученика науки, пусть и с налетом демонизма.
Но такой вариант чествований меня явно не устраивал. В противном случае я уж как-нибудь «собрался бы с духом» и исполнил бы волю своих родителей, волю всего нашего общества, которое предпочтет скорее убить любого из своих граждан, чем видеть его счастливым. Вместо этого мне пришло в голову пристрелить господина декана, человека, который — в отличие, допустим, от моей жены или моих студентов — был почти непричастен к снедавшему меня чувству вины; настолько непричастен, что вполне годился на роль стороннего наблюдателя. К Вашему счастью, дорогой коллега: ведь убийство столь дальнего знакомого в данном случае может быть истолковано как непоследовательность. Ответственным (в моем, а не в Вашем, упаси бог, смысле слова) решением было бы иное: убить человека, который действительно причинил мне боль или (если обойтись без высокопарных сантиментов) состоял со мной в повседневном болевом контакте. Иначе говоря, мне нужно было бы совершить убийство на почве личных отношений, тем самым — пусть хотя бы в такой форме — доказав, что я способен на человеческие отношения. Но боюсь, и в этом случае нашлись бы охотники утверждать, что я «и так достаточно наказан». Недаром ведь, рассматривая подобные преступления, суд, как правило, признает смягчающие обстоятельства: убийца, «дошедший до ручки», даже в глазах судей почти что человек. Так вот, я, к сожалению, никогда до ручки не доходил. У меня чуткая, страдательная душа, способная вобрать в себя много горечи, почти ничего не отдавая в отместку — благодаря этому одностороннему обмену веществ я и превратился в этакого важного, меланхоличного толстяка. Одна из моих бед как раз в том, что я так и не научился быть близким с близкими мне людьми. Ведь я имел право знать только то, за что мог поручиться, ибо нес за это ответственность, а еще — вину.
Как видите, есть своя логика в том, что я остановил свой выбор на господине декане: он был совершенно безопасен для меня как источник тех омерзительных нервно-паралитических явлений, которые в нашем кругу принято называть «добротой». Увы, дорогой коллега: моя неспособность поступать по велению чувств — это, наверно, крайняя степень душевного запустения, но с добротой она ничего общего не имеет. Впрочем, не скрою: пока бедняга Бикель зачитывал мою vita [43] , он с каждым словом становился мне все симпатичнее и как-то родней. Я уже начал находить трогательными бисеринки пота на его верхней губе, а его сухое покашливание напомнило мне моего покойного, но очень добропорядочного дядю. Пожалуй, еще секунда — и я не смог бы его застрелить: голос вины, моей пресловутой вины, уже мягко обволакивал его пуленепроницаемой словесной оболочкой. Наши отношения уже балансировали на грани, за которой убийство опять-таки окрашивается в самоубийственные тона. Пришлось срочно прибегнуть к насилию, лишь бы сохранить разделяющую нас дистанцию.
43
Жизнь, жизнеописание, биография (лат.).
Судите сами, потянет ли все это на убийство в состоянии аффекта. Для меня-то, конечно, это был скачок из предначертанной жизненной колеи и, как следствие, сильнейший душевный срыв. Но, говоря Вашим языком и языком Ваших экспертов-психологов, я действовал не в состоянии аффекта, а ради этого состояния: ведь то была единственная возможность хоть однажды вместо себя подставить под удар кого-то другого. Раз в жизни я отважился преодолеть унылую «положительность» собственной натуры и наперекор ей отвоевал клочок свободного существования, полоску ничейной земли — но, увы, не для себя. Не бог весть какой подвиг, согласен. Тут нечем особенно гордиться. Я и не горжусь. Но не выстрелить в ту минуту означало только одно: поставить свою подпись под биографией, которую вручил бы мне на пергаменте господин декан. Нет, нет, и даже сегодня — еще раз нет! Предпочитаю вверить свою судьбу Вашим личным юридическим сомнениям. Душевный аффект или чудовищное хладнокровие? Поступок психопата или циника? Безумие или система? Вам известны нравы и обычаи нашего общества; я изложил свою историю, так сказать, в подстрочнике. А переводить — Вам.
Дабы между нами не осталось недоразумений, вот Вам еще одна откровенность — на суде она Вам пригодится не больше других моих признаний: в тот миг, когда я совершал свое деяние, в нем все-таки был глубокий смысл, по крайней мере для меня. Теперь-то оно, конечно, кажется мне бессмысленным. Не потому, что я вдруг раскаялся — благочестивые покаяния давно не про меня, — а потому, что я написал это письмо. Хоть одной живой душе, пусть даже прокурору, мне нужно было все объяснить, а если угодно — хоть перед кем-то мне нужно было оправдаться. Разумеется, каждым своим словом это письмо признает, что я не смог удержаться на вершине своего молчаливого деяния. Мой выстрел был решением, но путь, который я себе этим решением открыл, для меня недоступен — и не только потому, что Вы ограничите мою свободу. Просто я предпочту остаться новичком. Скачок «в новое качество» — я не говорю «зла» (если хотите, предоставим это Вам), но, скажем так: жизнеизъявления, — да, в тот день, 13 мая, он должен бы, мог бы произойти. Но, говоря об этой возможности, я имею в виду не лично мою возможность. Ибо сказать так — значит признать, что подобная возможность осталась для меня недосягаемой. Вместо этого я всего лишь рассказал Вам историю, а история — это беллетристика, она по самой сути своей лжива.
Тот выстрел был неизбежен, но меня он не переиначил; даже мое молчание ничего не могло бы тут изменить. На мою долю остается лишь чувство окончательной утраты прежних жизненных ценностей, и это по крайней мере чувство подлинное и живое. Я живописую его в этом письме, как японец расписывает акварелью ландшафт, восхитивший его много месяцев назад во время путешествия и торопливой рукой набросанный в альбом для эскизов. Краски не в силах помочь воспоминанию, больше того — они его разрушают. Они доказывают только одно: что воспоминание дорого, что оно занимает душу. Я выстрелил — вот это чувство я и пытаюсь удержать в своем письме. Но оно улетучивается, оставляя после себя только боль утраты: ты не стал тем, кем мог бы стать. Вот ее, эту боль, и хранит мое письмо — Вам, понятное дело, она ни к чему, ее к делу не пришьешь. Предлагаю тезис: так или иначе, я все равно приговорен. Я не говорю — «достаточно наказан», вопрос наказания меня уже не волнует. Попробуйте выжать из этого на суде что сумеете. Уверен, у Вас не будет недостатка в заинтригованных слушателях. И надеюсь, Вы не обидитесь, что не найдете меня среди них.
Место, которое мне определят до скончания моих лет, — это Ваша, исключительно Ваша забота. Тем самым, господин прокурор, я приговариваю Вас стать моим отцом. Поступайте по праву, как Вы его разумеете. На сей раз умирать вовсе не обязательно. Но помочь себе можешь только ты сам. Не мне. Мне помощь не нужна.
Джованни Орелли
ЗАКЛЮЧЕН ЛИ АД В НАШИХ ХРОМОСОМАХ? А ДЬЯВОЛ?.
Перевод с итальянского Е. Дмитриевой
Когда-то было первое причастие — первая встреча с господом нашим Иисусом Христом. И экзамен был. Если «тупицы» оказывались на высоте, священник, в зависимости от трудности вопроса, ставил пять, десять, двадцать, даже сто баллов. Случались и провалы. Альбино, например, имевший за три дня до окончания опроса 762 балла, потерял одним махом тысячу, оставшись, таким образом, в минусе.
Священник его спросил:
— Кто тебя создал?
А он в ответ:
— Тетя Мафальда.
Поскольку всех нас создал господь, такие слова — настоящее богохульство. Господь создал нас — ну, ослы, для чего? — чтобы мы познали его, возлюбили, служили бы ему на земле и возносили хвалу на небе.
От праведного гнева священник побагровел: он не пожелал принимать в расчет то обстоятельство, что Альбино, никогда не видевшего родной матери, вырастила тетя Мафальда. Так Альбино заработал минус 238 баллов и теперь даже чудом не смог бы подняться до нуля, а значит, и отведать праздничного пирога. Священник построил всех парами и велел идти — шагом марш! — в зал, где на круглом столе уже стояли чашки с шоколадом, а посредине сладкий домашний пирог. Вовсе не такой огромный, как описывали его прошлогодние конфирманты. К тому же, когда служанка его разрезала, внутри оказалось обыкновенное баночное повидло.
Все начали переглядываться, а Костантино откусил кусок и скорчил гримасу: настоящая, мол, гадость.
— Не спешите, ешьте медленно, — говорил священник. (Он то уходил в кухню, то возвращался в зал.) — Не будьте алчными. Я не хочу называть имен, но напоминаю, пирог не для того на стол поставили, чтобы размазывать его по нарядному платью.
Хоть он и не называл имен, но смотрел на Клементину и Паолу: они, точно из каменного века, никак не могли в толк взять, зачем им нож и вилка. А еще в Европе живут!