ЖАНРЫ

Сознание и цивилизация

Мамардашвили Мераб Константинович

Шрифт:

"Агора", развитая публичная сфера, несомненно благоприятствуют развитию свободного мышления. Но философия Мамардашвили интересна как раз тем, что она возникла вне "агоры", из чрезвычайно сильного индивидуального усилия самого мыслящего, из его "мужества быть" и двигаться навстречу тому, что никогда не определится до конца, не станет простым предметом. Эта мысль приходила из ситуации невозможности мысли, с ней связана целая поэтика одиночества и противостояния крайне неблагоприятным обстоятельствам.

Но подобный вектор усилия был характерен и для тех, кто философствовали в развитых гражданских обществах, которые они называли капиталистическими. Ненависть к капитализму как побуждающая мыслить страсть была по мощи, как минимум, сравнима стой, которую жившие за железным занавесом люди питали к своей охраняемой пещере. Им казалось, что за пределами их пещеры начинается тот самый культурный рай, который, по мнению многих представителей западной элиты, начинался в их пещере, поименованной страной победившей революции. Короче, проекция оказалась взаимной, и каждой стороне было что сказать в защиту своего права на проекцию. Спорить с носителями противоположной проекции после падения железного занавеса стало возможно, лишь принимая во внимание всю совокупность их аргументов; поэтому надежды на скорое разрешение возникших "недоразумений" оказались тщетными. А вне проекций не было ни западного культурного рая, ни прорыва в будущее, символом которого служила Октябрьская революция.

Деконструкция взаимных нереалистических ожиданий предполагала медленную и кропотливую работу, которая к тому же затруднялась множеством непредвиденных исторических обстоятельств. Но сама возможность эту работу проводить была во многом заложена Мамардашвили, неустанно показывавшим, чем философия отличается от истории философии. В советском зазеркалье его свободная мысль, устремленная на себя, не стесняющаяся собственной тавтологичности, была чудом. Он так и говорил: то, что живая мысль возможна и здесь, этом месте, вне культурных предпосылок, это — чудо.

Большая часть собранных в этой книге бесед и интервью относятся к последним десяти годам его жизни, когда философ жил в Тбилиси. Мне не известен грузинский культурный контекст, но многое из того, что он говорил об общей природе homo sovieticusao сих пор верно и поучительно. Наша российская (да и не только российская) история отличается дурной повторяемостью. Перечитывая некоторых из известных текстов, я был поражен актуальностью, которую они приобрели в свете изменений, случившихся в Москве в первые годы XXI века.

"Управляемая демократия" сплошь и рядом несовместима с публичной политикой и публичной культурой, а культура, не уставал повторять автор "Сознания и цивилизации", может быть только публичной, никаких подпольных культур не бывает. Все громче в нашей стране раздаются разговоры об особом пути России, о ее духовности, не похожей якобы на то, как дух явил себя в европейской философской традиции, — короче, мы переживаем очередные сумерки просвещения. Мамардашвили считал Россию неотъемлемой часть европейской культуры, прекрасно зная, что в ней преобладала традиция критики этой культуры. Поэтому в его стремлении быть европейцем, как и в экуменизме отца А. Меня, и в либерализме академика А. Сахарова, было что-то вызывающее, даже героическое. Именно в критике наличных проявлений русской культуры заключалось особое достоинство мысли Мамардашвили, указывавшей нам на то, что такое истинный патриотизм. Здесь приходят на ум слова Петра Чаадаева, мыслителя, которого он высоко ценил: "Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами… мы прежде всего обязаны родине истиной" [8] .

8

П. Я. Чаадаев. Сочинения, Москва, Издательство "Правда", 1989, с. 149–150. 5См. наст, изд., с. 141.

Можно считать трагедией России то обстоятельство, что в самом начале своего самостоятельного исторического существования она потеряла и Сахарова, и Меня, и Мамардашвили, и Лотмана, и ее судьбу определяли другие силы.

Подведу некоторые итоги.

"России, — говорит Мамардашвили, — свойственно иметь все недостатки современных явлений, не имея их преимуществ, т. е. самих явлений" [9] . Тому, кто читал легендарные письма маркиза де Кюстина "Россия в 1839 году", нетрудно опознать в этих словах скрытую отсылку к основной идее французского писателя: Россия — это царство вымысла и иллюзий. "У русских есть названия для всех вещей, но нет самих вещей"6— гласит один из его многочисленных афоризмов. Но если маркиз, в противоположность российской мнимости, мог сослаться на безупречный вкус старой Франции и демократические институты Франции новой, то Мамардашвили противополагал ей свой богатый внутренний мир.

9

Адольф де Кюстин. Россия в 1839 году, Москва, Издательство имени Сабашниковых, 1996, том. 1,с. 158.

В октябре 1990 года мне довелось быть свидетелем того, как на семинаре о постмодернизме в югославском городе Дубровнике после 75-летнего перерыва встретились две части европейского интеллектуального мира. Запад был представлен в основном философами левой, марксистской ориентации, специализировавшимися на критике общества потребления. Конечно, они не могли согласиться с представлением об этих обществах как о "нормальных", которое высказал тогда Мамардашвили; конечно, этот тезис вызвал горячую полемику. Для них "нормальным" был скорее революционный опыт первого десятилетия после 1917 года в России.

Ирония ситуации заключалась, однако, в том, чего никто из спорящих не мог предвидеть: через год город, в котором проходил семинар, станет местом военных действий; менее чем через полтора года перестанет существовать СССР.

А еще меньше мы, ученики и друзья Мераба Константиновича Мамардашвили, могли тогда представить себе, что через полтора месяца его не станет…

Москва, июнь 2004 г.

От издателя

Заранее скажу, что все, что написано ниже — пристрастно и лично. В том числе и потому, что, издавая работы М. К. Мамардашвили, трудно действовать по-другому.

Очевидно, что Мамардашвили оставил после себя не только традиционно понимаемое философское наследие, а может даже и не столько — учитывая, какая большая работа с ним еще предстоит. Я бы, скорее, сравнил это с наследством, которое осталось внутри семьи, внутри "рода" людей, знавших Мераба, или имевших возможность увидеть и услышать его. Наследство, с которым продолжаешь жить, не всегда осознавая, что это именно те вещи, которые составили мир твоих форм, стали предметным личностным соотнесением твоей речи, в которых незримо присутствует бытование твоей семьи, твоей среды, твоей культуры.

Для тех, кто знал Мераба, или тех, для кого его слова, по-прежнему, много значат — его речь, его язык, его мышление и его жизненное усилие не просто давали и дают органическое чувство присутствия. Не умаляя достоинства свидетелей своей жизни, и не ставя специальной задачи, он был Учителем, как Сократ, как Дон Хуан. Учителем, который открывает в "явном", конечном, сиюминутном мире вечную, "естественную" гармонию бытия. Его речь несла в себе тот свет, что так необходим в сумраке блуждания по Дхарме, чтобы опознать вещные оболочки и связать их смыслом, позволяющим избежать "дурной бесконечности" перерождений в тот же самый, так и не ставший "своим" подлунный мир. Свет, который давал возможность увидеть, кто (или что) отбрасывает тень и кто (или что) не обладает сущностью, способной такую тень отбрасывать.

Волшебство его присутствия заключалось в захватывающем ощущении нахождения себя в потоке свободы и силы. В этом потоке силы не уставали от усилий, напротив, усилия и были условием обретения свободы. И этот поток свободы не отягощал необходимостью догмы, не требовал, выбирая одно, отказываться от другого. Если попытаться себе представить, как распространяется свет (во все стороны, равноценно осваивая всю вселенную сразу), то можно сказать, что Мерабу удавалось сообщить (если угодно, в физическом смысле слова, как сообщают момент силы) или сообщить ученикам видение самих себя на этой волне и из этой волны.

Поделиться с друзьями: