Спасенная книга. Воспоминания ленинградского поэта.
Шрифт:
Как-то под конец рабочего дня вваливается красавец-цыган. Под черными усами белая кипень улыбки.
— Дорогой, сделай мне золотые зубы. Я обалдеваю.
— Да вы что! Они же у вас один к одному.
— Обычай у нас такой. Уважать больше будут.
— Нет-нет, уходите. С золотом не работаю.
— Отплачу по-царски, на всю жизнь запомнишь.
Это я и без него понимаю.
— Сейчас же уходите!
Он лезет за пазуху и достает огромный золотой крест. В церкви украл или просто на время дали?
— Вот. Зубы сделаешь, остальное тебе.
270
Зубы — грамм тридцать пять, в кресте — грамм триста не меньше. Даже обидно, каким дураком меня считают.
— Убирайтесь немедленно! — говорю я.
— Не хочешь — как хочешь.
И он прячет крест обратно за пазуху. Город маленький. Знакомлюсь случайно (или не совсем случайно) с начальником ОБХСС. Едем на рыбалку. Уха, водочка. Полуобняв меня за плечо, он грозит пальцем:
— А ты хитрый еврей — я тебя сколько раз подлавливал…
Отстраняюсь с почти непритворной обидой:
— За что же вы хотели меня погубить?
Добродушно смеется. Симпатяга. Рубаха-парень.
— У тебя своя контора, у меня своя. Преступлений давно нет. Скажут, что плохо работаю.
ПАМЯТНИК –
Недавно Евтушенко опубликовал в «Литературке» статью. Автор сокрушается, почему в Москве еще не поставили памятник поэту Ярославу Смелякову.
А года за три до этого видел я Смелякова на экране телевизра. Он сел к столу, сердито посмотрел в нашу сторону и начал:
— В силу своего таланта, смею думать немалого…
После этой фразы слушать его всерьез мы уже не могли. Незадолго до смерти Смеляков в узком кругу прочитал стихотворение о том, как бедная русская женщина ходит стирать белье к богатой еврейке. Заканчивается оно четверостишьем:
"И не знает эта дура,
Моя грязное белье,
Что в России диктатура
Не евреев, а ее".
271
А правда, и чего это до сих пор не поставлен ему в Москве памятник?
ЭКСПЕРИМЕНТ –
Врач-психиатр говорит приятелю:
— Хочешь, я покажу тебе, как живуч антисемитизм?
Они входят в палату, где на постели сидит человек — ко всему безучастный, уставившийся в одну точку.
— Здравствуйте, — говорит врач.
Больной не отвечает.
— Как вас зовут? — спрашивает врач.
Больной молчит.
— В каком году вы родились?
Молчание.
— Где вы сейчас находитесь?
Никакой реакции.
— Кто я?
И мгновенный ответ:
— Жид.
ВАШ СЫН ПРИНЯТ –
Набирают детей в школу с математическим уклоном. (Математической она становится с девятого класса.)
Директор:
— Какой национальности ваш сын?
Отец:
— Как это какой? Я еврей, мать русская. В метрике национальность не указьшается. Исполнится шестнадцать — выберет.
Директор:
— Ну а все-таки?
Отец:
272
— Да что «все-таки»? Я же объяснил! (раздраженно): Ну пусть будет русский, какая разница!
Директор (с облегчением):
— Ваш сын принят.
НЕ ПОВЕЗЛО –
А вот отдел кадров научно-исследовательского института. Требуются специалисты. На столе обреченно лежит заявление. Идет беседа — интеллигентная, чуть ироничная:
— С папой у вас всё в порядке — русский, член партии, преподавал марксизм… А вот с мамой не повезло — еврейка.
Объяснили добродушно и на работу, разумеется, не взяли.
ВИЗА-
Лиля ехала в такси по Москве. На коленях у нее была сумка, битком набитая материалами для "Евреев в СССР".
Шофер — огромный мужчина в страшном, негнущемся от времени и грязи пальто довоенного покроя, с волосатыми ушами, с широким корявым лицом (не лицо, а будка) — безшибочным профессиональным чутьем распознал иногороднюю.
Когда они свернули с Охотного ряда на Калининский проспект, он вдруг сказал:
— А вот приемная Верховного совета. Здесь евреи забастовку устраивали.
— Как это забастовку?
— А так — пришли в приемную, и всё. А тут, напротив, — он кивнул на Ленинскую библиотеку, — тоже двое сидели. У меня мимо несколько рейсов было, я их сам видел.
— Откуда же вы знали, что они бастуют? Сидели и сидели.
Шофер удивился:
273
— Как откуда? Да об этом вся Москва говорит!
— А я из Ленинграда, — сказала Лиля.
— Что же вы, Би-Би-Си не слушаете?
— Мы не можем, — соврала Лиля, — у нас забивают.
— А я люблю, — сказал шофер. — Вернешься со смены, включишь приемник, и все тебе новости — и про Вьетнам, и про Никсона. А про евреев целых три дня передавали.
Лиле стало смешно — особенно, когда она подумала о содержимом своей сумки. Но разговор мог оказаться провокационным (половина шоферов — стукачи) и она продолжала валять дурака.
— Зачем же они бастовали?
— Как зачем? Визу требовали.
— Какую визу?
— Ну, визу, — шоферу явно нравилось иностранное словечко, и он выговаривал его протяжно, отделяя слога, с удовольствием и уважением. — Они хотят уехать, а их не отпускают.
— Зачем же им уезжать? — придуривала Лиля.
Шофер совсем рассердился. Он даже руль выпустил от негодования.
— Ну как вы не понимаете? Они же евреи. Это мы с вами просто так работаем. А они ученые, в НИИ. Вот их и не выпускают, не дают визу.
В его словах не было и тени антисемитизма.
— Да вы что, — спросил он, — и про Сахарова не слышали? И тут Лиля не выдержала. Ей надоело быть провинциалкой и круглой идиоткой.
— Про Сахарова немного слышала, — сказала она.
— Ну вот видите, — обрадовался шофер. — Жене Сахарова дали визу, а ему нет. И евреев некоторых отпускают. Я их каждый день на аэродром вожу. А других — умных — тех, конечно, подержат.
И снова щегольнул словом:
— Но это не насовсем. Года через три им тоже дадут визу. Выходя из машины, Лиля щедро выложила лишний полтинник.