Спуск под воду
Шрифт:
– Закройте скорее, - сказала я. Страшно было думать, что к этому личику прикоснется мороз.
– Вашего мужа давно?
– Ве нетели. Риехала ночью наша деревня русовик и сех мужчин увезле. Мы финны...
Дверей еще не открывали, а утро уже разгорелось, сверкая морозным сиянием и снегом, и на улице становилось людно. Девочки школьницы, по две, по три, шагали по нетронутому снегу бульвара, деловито и аккуратно, с туго заплетенными мамой косичками, в плотных валеночках, перешептывались и смеялись, а мальчишки прокатывались по ледяным проплешинам, глазея по сторонам. Один скинул ранец, подошел к скамейке и осторожно прилег на свежий бугор. Лег - и ему сразу стало скучно. Он вскочил и, отряхиваясь, долго рассматривал свое выдавленное в снегу отражение. Маленькие ребятишки, задирая головы и сбиваясь с шага, вглядывались в наши замерзшие лица и, споткнувшись, бежали догонять друг друга... Вот и взрослые уже заспешили на службу. Из взрослых почти никто не глядел на нас и ни о чем не расспрашивал - потому ли, что все и без того знали, кто мы, или потому, что человек, торопящийся на государственную службу, вообще лишен любопытства. Только тетка с кошелкой и в очках, перевязанных веревочкой, вдруг, проходя мимо, спросила:
– - Это за чем очередь то, граждане?
Ей никто не ответил. Все смотрели в стену или себе под ноги.
– За чем стоите-то?
– повторила любопытная тетка.
– А тебе завидно?
– огрызнулся вдруг кто-то из очереди.
– Становись "кто последний - я за вами..."
Тетка ушла. Вопрос ее причинил мне страдание - более острое, чем вся морозная беспросветная ночь. Я почувствовала свою немоту. Я ничего не могла бы ответить ей. В эту ночь и во все предыдущие ночи и дни, меня мучило не горе, а что-то худшее: непостижимость и неназываемость происходящего. Горе? Разве горе такое? У горя есть имя и если ты достаточно мужественен, ты окажешься в силах произнести его. Но случившееся с нами лишено имени, потому что лишено смысла. Сон, кошмар? Нет, не следует клеветать на кошмары... Мне казалось, что голова у меня кружится и сердце медленно тяжелеет не от шестнадцати часов, проведенных на ногах, а от бесплодных усилий понять случившееся и дать ему имя. Мысль доходила до какого-то места - кажется, это было то мгновенье, когда чужие руки шарили среди детских игрушек, ища оружие - мысль упиралась в эти руки и в кубики, из которых по картинке получалась избушка на курьих ножках, а если все вместе разом перевернуть - большая белая коза; упиралась в эту козу и дальше ни шагу. Я так же не могла шагнуть дальше, как не умею двигать ушами. Морщу губы и брови и все без толку. Какое движение сделать, на какой мускул нажать?
Очередь передо мною, наконец, пошла: там, впереди, отворились тяжелые двери. Очередь тихо и с опаской втекала в огромный, многооконный зал. Не было ни толкотни, ни шума, ни споров - одни пугливые взгляды. Это ведь не заплеванная лестница или коридор Прокуратуры, не деревянные кривые комнатушки перед справочным окошечком тюрьмы - это сам Большой дом, министерство, сама судьба. Еще не переступив порога, женщины торопливо отряхивали снег с платков и валенок, а переступив его с такой боязнью глядели на массивные плиты пола, будто под каждой мог таиться люк. Боясь прислоняться к строгим, благородной осанки, колоннам, они тихо переминались с ноги на ногу, переспрашивая друг у друга номера и становились вдоль стен, щурясь на высокие прямые окна, чисто вымытые, ясно глядящие в белый день.
И сразу же в зале появился комендант. Он не вошел, а именно появился, как бы из-под пола театральной сцены. Со всей откровенностью провинциальной оперной безвкусицы, он был загримирован тюремщиком. Ключи тяжело звякают у пояса. Кобура револьвера расстегнута. Туловище длинное, а ноги короткие, будто они не его, а заимствованы у кого-то другого. И над отекшим бессонным лицом, над желтизною нечистого лба - яркий голубой околышек фуражки. Появившись, он сразу принялся расставлять очередь, которая и без него стояла в полном порядке, покрикивая на женщин, как на лошадей, подталкивая их за плечи и хлопая себя по бедрам ключами.
– Эй, дамочки! Становись ровней! Одна за одной! Одна за одной! Матеря, давайте направо! Кому говорю? Женщины с детями - отдельную очередь! Дорогу матери и ребенку! Матеря пойдут через пятую! Пять дамочек - одна мать! Четверо пройдут - пятая мать - понятно? Входить будете по звонку... И откуда это вас нынче этакая уйма поднаперла!
Одни опускали глаза и отворачивались, стараясь не глядеть на него, другие робко, с жалкой развязностью, улыбались ему и осмеливались задавать вопросы:
– Скажите, товарищ комендант, а нам здесь дадут справку... за что арестован... то есть в чем обвиняют, по какому делу?
– Скажите, товарищ комендант, а у меня примут заявление... у мужа третья стадия... туберкулез...
– Я исключительно извиняюсь, конечно, - сказала старая еврейка с усами, - а когда мужа будут высылать, нам дадут свидание, что?
Комендант становился к спрашивающим как-то боком, и хлопая себя по бедрам ключами, на всю тишину огромного зала зычно говорил:
– И зачем вы только сюда ходите? Только сами себя расстраиваете и работников отрываете от дела. Раз взяли ваших мужей - значит, не зря. Чего еще спрашивать? Честного человека зря не возьмут... А вы бы, дамочки, чем сюда попусту ходить - поискали бы себе других.
– Он подмигивал.
– Молодые, интересные гражданки.
Я все ждала, что сейчас, слегка переигрывая, он возьмет кого-нибудь двумя пальцами за подбородочек.
Молодая женщина с ребенком оказалась разлученной со мной: она стояла гораздо ближе к дверям, чем я, в особой очереди матерей с детьми.
Прием начался. Через каждые две-три минуты раздавался короткий, отчетливый резкий звонок и кто-нибудь, прижимая к груди паспорт, как иконку, скрывался за дверью. Каждая из стоящих в очереди очень хотела бы увидеть ту, которая уже получила справку, чтобы, одолевая отвращение к жене шпиона, кинуться к ней и узнать, что ей сказали, но ни одна не возвращалась в зал: по-видимому из комнаты, где выдавали справки, был особый выход на улицу... А новенькие все прибывали и прибывали. В зале становилось все душнее и душнее, ноги у меня наполнялись водянистой тяжестью. Яркий свет окон резал глаза. Звонок раздавался каждые три минуты, каждые три минуты и следующая женщина, как будто этот внезапный звук был проведен прямо ей в сердце, сразу переступала порог... Молодой женщине с ребенком было уже совсем недалеко. Я обратила внимание на то, что она как-то странно, на вытянутых прямых руках, держит перед собой девочку, и не мигая, упорно смотрит на высокую дверь. Но я не задумалась о ней и о ребенке, потому что и мне было уже недалеко до двери и настала минута окончательно обдумать слова, которые скоро я должна буду произнести.
Всю длинную ночь я откладывала мысли о том, что я сегодня скажу человеку, дающему справки, что спрошу у него и, главное, как я ему все объясню - откладывала до того мгновенья, когда попаду наконец в тепло. Теперь же духота валила меня с ног. Но дальше откладывать было нельзя. Надо точно приготовить слова, чтобы в нужную минуту не растерять их. Нужно их вызубрить, потому что я по опыту знаю: чуть только я увижу лицо и глаза человека, сидящего за большим столом и перебирающего карточки с фамилиями арестованных - чувство тщетности всякого слова неодолимо охватит меня. Это уже бывало не раз. И я опять уйду, не спросив о главном, не сказав и половины того, что я обязана сказать. Другие женщины умоляют, клянутся, настаивают, плачут, прижимая руки к груди. И если я хорошо подготовлюсь, заранее найду все слова, может быть я и пробьюсь сквозь нежелание того человека слушать меня, и он сделает пометку у себя в блокноте или на карточке с фамилией...
Стараясь ничего не видеть и не слышать кругом, я начала готовиться к предстоящей встрече. Научная медицинская деятельность - раз. (Я вложила в паспорт характеристики последних Алешиных научных работ, написанные светилами медицинской науки). Педагогическая деятельность - два. Практика три... Почему-то я не могу ничего вспомнить убедительного, - такого, чтобы все сразу поняли о каком человеке идет речь. А звонок раздается все чаще и чаще, вот уже и молодая женщина с ребенком скрылась за дверью, вот уже у двери стоит дама в мехах, которая ночью, на набережной, хотела, но боялась заговорить со мной, вот уже старуха-еврейка позади меня шумно вздыхает и, забывшись, произносит что-то вслух по-еврейски... Но мне раньше, чем ей, а я так и не успела приготовиться... Следующий звонок мне, я стою уже у самой двери, я могу тронуть рукой ее коричневую лакированную поверхность...
Звонок.
Я нажимаю тяжелую ручку и дверь отворяется с неожиданной мягкой податливостью. За дверью не зала, не приемная с портретами и большим столом, как я ожидала, глядя на бронзовую ручку, а какой-то закуток. И никого, ничего - ни стула, ни человека. Только кривая фанерная дверь с надписью "Выход здесь", да закрытое окошечко - такое, какие бывают на почте - налево в стене. Я подхожу к окошечку. Оно высоко. Чтобы дотянуться до него, я поднимаюсь на цыпочки. Я стучу. Фанерный занавес взвивается вверх. В раме окошечка - лысина, нежно-розовая, как жир ветчины - розовые, дряблые щеки и торчащие по бокам розовой мякоти пушистые белоснежные усы.
– Я хотела бы узнать, - начинаю я, стоя на цыпочках.
– О ком справляетесь?
– кричит розовая голова.
– - Имя, отчество, фамилия?
Я называю.
– Сами вы кто? Жена, сестра?
– Я жена.
– Документ!
Я протягиваю в окошечко паспорт, роняя на пол характеристики. И вдруг треск - и голова исчезает. Передо мною ни усов, ни лысины - снова гладкая фанерная доска. Я смотрю на нее и пытаюсь припомнить слова, которые надо сказать.
Фанера взвивается. Паспорт летит мне прямо в лицо.