Спуск под воду
Шрифт:
– А вы за меня боялись?
– Да.
– Скажите: я за вас боялась, - попросил он шепотом.
– Я за вас боялась, - повторила я.
– Дайте мне руку... Сказать?
Что-то пристальное было в его вопросе и желтом взгляде, устремленном на меня... А рука - холодная и сильная.
– Векслер.
Бедные листочки стихов, бедный орден, бедная седая несмышленая голова! Бедный Лютик.
Есть я не могла. Меня знобило. К счастью, никого, кроме нас, еще не было в столовой. Билибин заставил меня выпить горячего кофе. Мы вместе поднялись по лестнице, вместе вошли в мою комнату.
– Хороший человек был, - сказал Билибин с демонстративным участием.
Я заплакала от этого "был". Опять - прошедшее время, хотя человек еще жив! Билибин тихонько гладил меня по волосам.
– Уйдите, пожалуйста, - попросила я.
– Мне надо лечь.
Он ушел.
А я лежу. Не стану сегодня вставать. Сердце стучит, не унимаясь, и от слез болит лицо. Пишу лежа.
... III 49 г.
Все утро мы бродили вместе по березовой роще. Купаются в высокой голубизне вершины берез. В роще просторно и светло, как в нашем общем доме. Кажется, сегодня была самая глубокая наша прогулка. Мы уже научились вместе молчать. Молчали мы о ночи, о Векслере, о повторниках, о том, что во второй раз 37-й год пережить нельзя.
Посидели на скамье, поглядели на снежную равнину, на крыши Быковских домиков. И побрели домой. Меня все время гложет мысль: а не показать ли ему "Фонари"? Выдрать из дневника и показать...
Я решила сделать это после, когда он кончит свою работу. Ведь чужое мешает писать свое.
После ванны и обеда я уснула. Проснулась - и как всегда в это время начала искать глазами светящуюся щель под дверью. Нет, не светится. И стука электростанции не слышно, хотя с половины пятого она всегда стучит. Может быть я проснулась раньше обычного? Нет, дом на ногах. Тяжело ворочается какая-то суматоха: общий говор, беготня, сдержанное хлопанье дверей.
Натыкаясь в темноте на стулья, я нащупала халат и выглянула в коридор. В коридоре тоже было темно. Только квадратик окошка белел в конце его. И вдруг за окном, на снегу, дрогнуло и исчезло что-то розовое, розовое. Словно махнуло крылом.
Я подошла к окну.
Прямо передо мной, высоко и горячо, как костер, пылал финский домик. Пламя отражалось в пелене снега розовым нежным сиянием.
– Вы встали? А я собирался идти будить вас, - сказал мне Билибин, неслышно подойдя к окну в
мягких туфлях.
– Всего пятнадцать минут горит и уже почти ничего не осталось.
– Он взял меня за руку. Мы стояли у окна, касаясь плечами друг друга.
– Какие тут пожарные! За 30-то километров! Момент и нету... Молодежь здешняя сбежалась из Быкова, из Кузьминского с веселым криком: "Пии-сатели горят!" Не верите? Ей богу. И никто пальцем не шевельнул. Стоят и смотрят... Загорелось от плитки.
– А людей там никого не было? В домике?
– Нет. Только вещи.
Он говорил как-то лениво и медленно. Уселся на подоконник, не отпуская моей руки - словно по случаю пожара так оно и быть должно.
Розовое сияние вдруг облило его плечи, грудь, большую голову и мою руку у него в руке. Он не шевелился - только все сильнее сжимал мою руку.
– Чьи там вещи?
– Сестер медицинских, Людмилы Павловны. Она плачет и обещает взыскать стоимость с той сестры, которая оставила плитку.
Мне было хорошо стоять, глядеть на огонь, слушать его, подчиняясь его руке - и, может быть, от тьмы и внезапных высоких взлетов огня - немного страшно.
– Они так и кричали: "писатели горят"?
– спросила я.
– Да.
– И Лелька тоже?
Он не ответил. Розовое сияние уже блекло, словно всасываемое снегом. За окнами тоже наступала тьма Домик догорел.
– Когда дадут свет, - сказал Билибин, - я принесу вам свою повесть. Я кончил, пока вы изволили спать. Вот.
И он моей рукой шутливо и властно погладил себя по волосам.
... III 49 г.
Я прочитала.
Вчера мы стояли рядышком у окна. Вместе.
Обыкновенная рукопись, написанная на машинке. Но я никогда не забуду шрифта, никогда - лилового цвета ленты и хвостатой семерки в нумерации глав.
Никогда не забуду ни единого слова.
Сначала я все узнавала и всему радовалась. Звуки в лесу, звуки в шахте, под землей, в темноте. Время под землей и в лесу. Гудение лифта в шахте. Тишина десятого горизонта. Да, пишет он сильнее, чем рассказывает... И людей начала узнавать. Вот Саша Соколянский - здесь он Болтянский - красавец, умница, и заикание придает ему прелесть. Саша в повести шахтер. А это кто? С деревянным смехом? Ах, этот наверно списан с надзирателя - того, что нарочно не давал заключенным спать - у того был такой же деревянный смех... Вот как, он здесь инженер и, по-видимому, вредитель... И ребенок тут есть: хилый, болезненный, но это он потому такой, что его гнетет семейный раздор. А вот и главный герой, забойщик Петр. Его я что-то совсем не узнаю. Такого в его рассказах не было. И сюжет... Ну, конечно, не мог же он для "Знамени" написать о лагере... Но зачем же тогда было брать те горы, тот лес, тех людей... Даже эпизод с письмом есть - человек перечитывает письмо от жены, листок выхватывает ветер - и человек гибнет - но не собака кидается, а, поспевая за листком, он сам падает, споткнувшись, в яму.
Соревнуются бригады шахтеров. Победа над фашистами вызвала небывалый размах трудового подъема. Вернулся с фронта к жене Федосье забойщик Петр. Федосья, которая раньше в шахте при лифте работала - за время войны идейно и профессионально выросла, как миллионы советских женщин, на чьи плечи легло хозяйство страны. Выдюжила! (В повести много народных словечек). Пока Петр воевал, она работала, воспитывала детей и училась. Стала инженером. Борется за передовую технику. Не только перевела свою бригаду с кайлы на перфораторы, но съездила в Москву и добилась там угольного комбайна. Умная машина сама рубит, сама грузит, сама везет. Хватит работать по-дедовски! Федосья умело ведет агитацию. Петр недоволен: он привык к кайле и не хочет переучиваться. Ордена вскружили ему голову. Да и к старшему инженеру понапрасну жену ревнует. А ей инженер вовсе не нравится; напротив - она первая разоблачает его вредительство...
В шахте подъем, шахтеры встают на предоктябрьскую вахту, а в доме у Петра разлад, чуть не драки. "Папка, - говорит Петру болезненный пятилетний сынок, - ты мамку не трожь, а то я товарищу Сталину напишу. Он за нас заступится, он рабочего человека в обиду не даст". Ребенок, после одной семейной сцены, в буран, на своих слабеньких ножках, падая и спотыкаясь, бежит к парторгу. Парторг пытается урезонить Петра, но Петр уперся. Тогда парторг поручает сердечно поговорить с ним бабке Марье, потерявшей на войне четырех сынов. Бабка нашла те слова, которые
перевернули Петрово нутро. Петр повинился перед Федосьей.
"Его пальцы, свертывавшие козью ножку, дрожали..." "Федосьюшка! сказал он глухо.
– Виноват я! Прости меня, дурака. Не туда свернул маненечко. Старая меня на ум наставила".
Окончив, я долго сидела за столом, закрыв рукопись и разглядывая аккуратную папку. "Николай Билибин" написано было отчетливыми круглыми буквами. "Федосьина победа. Повесть".
Вот, что он писал здесь - с семи утра. Вот зачем он приехал сюда, в тишину. Вот какой памятник воздвиг он своему другу. Вот о чем хочет он рассказать Тоне и Лельке, Векслеру и Людмиле Павловне.