Спуск под воду
Шрифт:
"И уничтожение "Эмес" тоже необходимо для спасения Москвы?" - хотела я спросить, но не спросила. "И клевета на критиков? И раздувание антисемитизма?"
Но я молчу. Не спорю. Билибин весьма вразумительно объяснял мне то, что, впрочем, я и сама знала: бессмысленность и рискованность споров на все эти темы. Например, к чему спорить с таким чурбаном, как Клоков? Это и опасно и безнадежно.
– Понять он все равно ничего не поймет, - пояснял мне Билибин, - а черт его подери еще и заявление напишет: "Такого-то числа, там то, в присутствии таких то, такая то высказывала антипатриотические мысли, выражая недоверие партийной печати". И начнут нас, голубчиков, Сергея Дмитриевича и меня, тягать как свидетелей... И пойду я на вас показывать!
– закончил он со смехом.
– Нет уж, Нина Сергеевна, увольте! нельзя быть такою несдержанной. Пощадите себя да и нас грешных. Нельзя.
Оказывается, сам он, Билибин, попал в лагерь за какое-то лишнее словцо в приятельской компании. Кто-то донес - и пошло... Всех тягали. Один уперся, двое подтвердили. И сломана жизнь.
Векслер, разумеется, другое дело, с ним можно говорить, не опасаясь, но к чему же, настаивал Николай Александрович, мешать человеку придавать глубокий и таинственный смысл злобной бессмыслице, если таким способом ему легче сохранять душевный покой? Пусть.
У Векслера мы впрочем сидели недолго. Слишком уж явственным было его желание говорить со мною одной. Я поднялась. Он вскочил с дивана - в пижаме и в носках. Листки полетели на пол. Он кинулся их подбирать.
– Не нужны мне светские визиты, - мрачно сказал он мне, сидя на корточках и грозно глядя на меня снизу вверх.
– Я хочу увидеться с вами, чтобы прочесть вам новые стихи...
Векслера мне, конечно, жаль и я буду слушать его стихи - а вот от Клокова меня просто тошнит. Сам рассказал нам однажды за обедом, как в детстве, лет двенадцати, он учился стрелять: привяжет кошку к дереву и палит из ружья. "А то, когда она движется, то прыгнет, то побежит, трудно попасть", - объяснил он. "Недурная подготовка для профессии критика!" подумала я... Я задыхаюсь от смеха и бешенства, когда он рассуждает о стихах.
– Не все и у классиков хорошо, - произнес он вчера.
– Вот, например, у Некрасова: "В лесу раздавался топор дровосека". На самом деле так говорить неправильно: ведь стук раздавался, а не топор. Но ввиду того, что Некрасов классик - мы ему прощаем. Сегодня за обедом он прочел нам целую лекцию о любви.
– Из руководящих организаций, - сообщил он, - поступило разъяснение: напрасно наша печать - наша литература, - поправился он, - не уделяет достаточного внимания вопросам любви. Чувству любви пора занять в жизни и в литературе положенное ему место. Классики марксизма были не против любви. У нас до сих пор недостаточно учитывали, что любовь повышает энергию и эта энергия окрыляет человека на трудовые подвиги, которые, в свою очередь, можно повернуть на строительство коммунизма... Маркс, Энгельс, Ленин очень положительно расценивали любовь именно потому, что она стимулирует...
– Нина Сергевна, - сказал мне умоляюще Билибин, когда мы после обеда вместе поднимались по лестнице, - прошу вас, поедем рыть канавы! Я чувствую, как во мне проснулась энергия! Ее необходимо повернуть.
От смеха я согнулась и еле добежала до своей комнаты.
Сейчас вечер. Я сижу у себя и жду Билибина. Он непременно придет. Тикает, тикает электростанция, отсчитывает наши минуты. Лампы то наливаются светом, то меркнут. Я жду знакомых шагов и пробую читать "Замок Броуди". Но что-то не читается мне. Вчера я видела Лелькину избу. Это поинтереснее всякого замка. Я взяла с собой пирог, конфеты, которые нам дают к чаю и книжку русских сказок, случайно оказавшуюся в здешней библиотеке.
В Быкове всего 9 домишек - было 30, да немцы в сорок первом сожгли. Заборы, грязь, тощие козы с какой-то сбившейся паклей вместо шерсти. В избе у Лельки грязные тряпки, грязные крынки и во всю мочь над тряпками и немытыми детьми орет круглый рупор. Вид у комнаты такой, будто в ней только что побывали воры, все как есть вынесли, а оставшийся хлам разбросали: на полу осколок зеркала, на столе - засаленные подушки без наволочек. Лелька, босая, лохматая, таскает по комнате годовалого Витьку, подкидывая его повыше, а он все сползает.
– "Опираясь на огромную помощь партии и правительства, - сказала радиотарелка, когда я вошла, - в техническом оснащении сельского хозяйства, в текущем году в небывало короткие сроки..." Я выключила радио, посадила малыша на кровать и сунула ему в рот конфету. Лельке тоже - и начала читать ей сказку. Как она слушала! Руками, бровями, коленками, трущимися от нетерпения друг о друга, открытым ртом. Положила в рот кусок пирога и забыла жевать и глотать. Одна сказка была про перышко Финиста-Ясна-Сокола, другая про злую царевну, обманом укравшую волшебную свирель у бедняка пастуха.
"В полночь прилетел Финист ясный сокол, бился в окошко, бился, да только весь в кровь искололся, крылья себе порезал.
– Прощай, красна девица, - печально сказал он.
– Лечу я за тридевять земель, в тридевятое царство, в тридесятое государство. Если любишь, ищи меня там. Когда истопчешь три пары башмаков железных, изломаешь три посоха железных, изглодаешь три просвиры железных, тогда и меня найдешь.
Сказал и взвился в небо.
А девица хоть и слышит сквозь сон эти речи неприветные, а глаза разомкнуть сил нет".
Я кончила и заторопилась домой: пора на процедуры.
– Была бы у меня эта книжечка, - сказала Лелька, провожая меня до порога с малышом на руках,- я бы спать не ложилась - ее читала! День и ночь бы читала, глаз бы не перевела! Ее речь звучала в лад со сказкой - это наново поразило меня.
– Да ты ведь и читать не умеешь.
– Выучусь! Я уже знаю "фы"! Я надевала ботинки. Лелька подтянула малыша повыше.
– - Была бы я царевна, - певуче, по-бабьи, сказала она - я не была бы злая... Я не отнимала бы у него эту дудочку, я бы только дунула в нее разок - так, для смеху... Я бы его, который мне дудочку принес, жалела...
... III 49 г.
Мы сидели на лесной поляне на пнях: я, положив на пень муфту, он - свою теплую шапку. Ветра нет и солнце уже греет. Лес в зимнем уборе - но синие глубокие тени, голубое небо - это уже весна! Снег мягкий сегодня. Жаль, что я не умею лепить.
Сидит он без шапки, в распахнутой шубе, смотрит, запрокинув голову, в небо - и опять у него какое-то другое лицо. Малоподвижное, словно бы без выражения, а глаза неспокойные. И ветер шевелит редкие волосы над высоким лбом.
Взял горсть снега, мнет его.
– Наденьте, шапку, простудитесь, - говорю я.
– А вы знаете, что Векслер влюблен в вас?
– спрашивает Билибин вместо ответа.
– Пусть.
– Вы, кажется, думаете, что это так легко и приятно ?
– Я о нем вовсе не думаю. Совсем не думаю никогда.
– А обо мне?
– Много.
– Он говорит, что вы сами - стихи, что вы сами - искусство, и нивесть еще что.
– Мало ли какие глупости кто говорит. Мне это все равно.
Николай Александрович встал, надел шапку, закурил, сделав несколько шагов по поляне. От пня до кривой сосны, от сосны до пня. Потом он далеко отбросил папиросу и подошел ко мне сзади. Он поднял воротник моего пальто и мягкий мех защекотал мне щеки и уши. Легонько отогнул мне голову назад, так что я снизу увидела его выбритый подбородок, губы и спущенные на меня пристальные блестящие глаза.
Я сильно помотала головой у него в ладонях.
Он опустил руки и отошел, а я расправила воротник. Потом он остановился прямо перед мною, заслонив ели и небо. В эту минуту он показался мне очень большим.