Сталин и писатели Книга четвертая
Шрифт:
Так бывает всегда, когда над сознанием и замыслами художника властвует идеология. Она — как раковая опухоль, съедающая здоровую ткань. Идеология несовместима с художественной правдой, она ее убивает. Идеология убивает (разрушает) даже неподдельный, подлинный художественный дар.
В пьесе иногда удается выдать ложь за правду. Талантливый актер может и фальшивую реплику наполнить живым чувством, сделать правдивой. Нередко, впрочем, ему приходится для этого изменять, исправлять ее.
В пьесе Корнейчука «Платон Кречет» заглавный ее герой (он — хирург), сделав сложную операцию, выходит из операционной и торжественно возглашает:
— Жизнь народного комиссара спасена!
Так это написано у Корнейчука, и так произносил эту реплику игравший Платона Кречета Болдуман.
А Добронравов — актер совсем другого класса — произнести ее не смог. На свой страх и риск заменил своей: выходя из операционной, произносил устало, раздумчиво:
— Есть основания надеяться, что операция прошла благополучно...
Что-то в этом роде.
Спасена таким образом была не только жизнь народного комиссара, но и «маловысокохудожественная», фальшивая сцена.
На театральных подмостках такие чудеса возможны. Не знаю, возможны ли они в художественной прозе. Полагаю, что нет. Но одно знаю твердо: в поэзии это дело совершенно невозможное.
В стихах выдать неподлинное чувство за подлинное не удавалось еще никому.
Ориентация на русскую национальную идею не была для Симонова чистой конъюнктурой. Этот новый сталинский политический курс нашел в его душе живой отклик. В немалой степени этому способствовали и реалии первых месяцев войны, нашедшие отражение в одном из самых знаменитых и самых пронзительных тогдашних его стихотворений:
Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины, Как шли бесконечные, злые дожди, Как кринки несли нам усталые женщины, Прижав, как детей, от дождя их к груди, Как слезы они вытирали украдкою, Как вслед нам шептали: «Господь вас спаси!» И снова себя называли солдатками, Как встарь повелось на великой Руси. Слезами измеренный чаще, чем верстами, Шел тракт, на пригорках скрываясь из глаз: Деревни, деревни, деревни с погостами, Как будто на них вся Россия сошлась, Как будто за каждою русской околицей, Крестом своих рук ограждая живых, Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся За в бога не верящих внуков своих... Ты знаешь, наверное, все-таки родина — Не дом городской, где я празднично жил, А эти проселки, что дедами пройдены, С простыми крестами их русских могил. По русским обычаям, только пожарища На русской земле раскидав позади, На наших глазах умирают товарищи, По-русски рубаху рванув на груди. Нас пули с тобою пока еще милуют. Но, трижды поверив, что жизнь уже вся, Я все-таки горд был за самую милую, За горькую землю, где я родился, За то, что на ней умереть мне завещано, Что русская мать нас на свет родила, Что, в бой провожая нас, русская женщина По-русски три раза меня обняла.В искренности этого стихотворения, подлинности выплеснувшегося в нем чувства сомневаться не приходится. Но есть в нем некоторый — не то чтобы нарочитый, искусственный, но все-таки и не совсем естественный нажим на слова «Русь», «Россия», «русский», «русская», «по-русски»...
В восьмипроцитированных четверостишиях эти слова возникают и повторяются девятьраз.
Что-то в этом все-таки есть ненормальное.
Тут уместно еще раз вспомнить то, о чем говорил мой сосед Иван Иванович Рощин. «Двадцать лет, — пожаловался он мне, — я боялся сказать, что я русский!»
И вот — запрет снят. Можно, наконец, выговориться. Выкричаться.
Но главное тут, конечно, не это.
Главное — то, что национальное чувство, сознание своей «русскости» было тогда до предела обострено ненавистью к вторгшемуся на родную землю иноземному захватчику, немцу. Не «фашисту», а именно — немцу.
Это сознание, это чувство, которое владело миллионами русских людей, тоже выразил Симонов. Выразил с такой яростью и силой, с какой не сделал это никто, кроме него. (Разве только Эренбург.)
Если дорог тебе твой дом, Где ты русским выкормлен был, Под бревенчатым потолком Где ты, в люльке качаясь, плыл; Если дороги в доме том Тебе стены, печь и углы, Дедом, прадедом и отцом В нем исхоженные полы... Если ты не хочешь, чтоб пол В твоем доме немец топтал, Чтоб он сел за дедовский стол И деревья в саду сломал.. Если мать тебе дорога — Тебя выкормившая грудь, Где давно уже нет молока, Только можно щекой прильнуть, Если вынести нету сил, Чтобы немец, ее застав, По щекам морщинистым бил, Косы на руку намотав; Чтобы те же руки ее, Что несли тебя в колыбель, Мыли немцу его белье И стелили ему постель... Если ты не хочешь отдать Ту, с которой вдвоем ходил, Ту, что долго поцеловать Ты не смел — так ее любил, — Чтобы немцы ее живьем Взяли силой, зажав в углу, И распяли ее втроем, Обнаженную, на полу; Чтоб досталось трем этим псам В стонах, в ненависти, в крови Всё, что свято берег ты сам Всею силой мужской любви... Знай: никто ее не спасет, Если ты ее не спасешь; Знай: никто его не убьет, Если ты его не убьешь... Если немца убил твой брат, Если немца убил сосед. — Это брат и сосед твой мстят, А тебе оправданья нет. За чужой спиной не сидят, Из чужой винтовки не мстят, Если немца убил твой брат, — Это он, а не ты, солдат. Так убей же немца, чтоб он, А не ты на земле лежал, Не в твоем дому чтобы стон, А в его по мертвым стоял... Пусть исплачется не твоя, А его родившая мать, Не твоя, а его семья Понапрасну пусть будет ждать. Так убей же хоть одного! Так убей же его скорей! Сколько раз увидишь его, Столько раз его и убей! (К. Симонов. Стихи. Пьесы. Рассказы. М. 1949. Стр. 137-139).В однотомнике Большой серии «Библиотеки поэта», собравшем главные его стихи, стихотворение это называется: «Если дорог тебе твой дом...» Но тогда, в тот год, когда явилось на свет, оно называлось иначе: «Убей его!»
И звучало иначе. Совсем не так, как в этом, вышедшем полвека спустя, его однотомнике. (И не только в нем: в однотомнике «Библиотеки поэта» стихотворение было перепечатано из издания 1948 года, стало быть, изменения, которые внес в его текст автор, были сделаны еще вон когда!)
Редакторская правка, которой после войны подверг это стихотворение автор, была как будто не так уж велика. Она свелась к замене только одного слова. Всюду, где в тексте 42-го года упоминалось слово «немец», теперь стояло — «фашист». В 1942 году, где бы ни печаталось это стихотворение (а печаталось оно в разных изданиях), никаких «фашистов» не было и быть не могло. И не только потому, что так тогда не говорили, а потому, что именно слово «немец» отвечало самой сути, самому духу этого стихотворения. Гадливое чувство, брезгливость, которую испытывает лирический герой при мысли, что руки его матери будут мыть немцу его белье и стелить ему постель, вызывает у него не «фашист», а именно немец.
Это чувство было реальным, подлинным. И владело оно тогда многими.
Вот как «зафиксировал» его Борис Слуцкий в одном из своих военных стихотворений.
Называется оно — «Госпиталь»:
Здесь ставший клубом бывший сельский храм — лежим под диаграммами труда, но прелым богом пахнет по углам... На глиняном истоптанном полу томится пленный, раненный в живот. Под фресками в нетопленом углу лежит подбитый унтер на полу. Напротив, на приземистом топчане, Кончается молоденький комбат. На гимнастерке ордена горят. Он. Нарушает. Молчанье. Кричит! (Шепотом — как мертвые кричат.) Он требует, как офицер, как русский, как человек, чтоб в этот крайний час зеленый, рыжий, ржавый унтер прусский не помирал меж нас! Он гладит, гладит, гладит ордена, оглаживает, гладит гимнастерку и плачет, плачет, плачет горько, что эта просьба не соблюдена. Лежит подбитый унтер на полу... и санитар его, покорного, уносит прочь, в какой-то дальний зал, чтоб он своею смертью черной комбата светлой смерти не смущал. И снова ниспадает тишина, И новобранца наставляют воины: — Так вот оно. какая здесь война! Тебе, видать, не нравится она — попробуй перевоевать по-своему!Симонов однажды сказал (не сказал, а написал, даже напечатал), что выше всех стихов о войне, в том числе и своих собственных, ценит военные стихи Слуцкого. Они ему особенно близки, и он хотел бы, если бы смог, быть их автором. Думаю, что не в последнюю очередь он имел при этом в виду вот это его стихотворение.
Но военные стихи Слуцкого были написаны потом. А военные стихи Симонова — тогда. Когда полстраны было под немцами. И мало что из написанного в то время — и в стихах, и в прозе, — не только популярностью, но и силой воздействия на умы и души миллионов людей могло сравниться с стихотворением Симонова «Убей его».