ЖАНРЫ

Сталин и писатели Книга четвертая
Шрифт:

В 20-е и 30-е годы Москва (Кремль, Красная площадь) воспринималась поэтами (самыми разными, — от Маяковского до загнанного в угол Мандельштама) как центр мироздания:

Начинается Земля Как известно, от Кремля. В. Маяковский Да, я лежу в земле, губами шевеля, Но то, что я скажу, заучит каждый школьник: На Красной площади всего круглей земля И скат ее твердеет добровольный... О. Мандельштам

Во время войны она стала символом Родины, сердцем России («Велика Россия, а отступать некуда..»).

И вот настала пора вернуть ей ее прежний статус.

Как всегда, первым понял, угадал, почувствовал это Симонов. И не только понял и угадал, но и сумел выразить:

Полночь бьет над Спасскими воротами, Хорошо, уставши кочевать, И обветрясь всякими широтами, Снова в центре мира постоять... Чтобы не видениями прошлыми Шла она в зажмуренных глазах, А вот просто — камни под подошвами, Просто — видеть стрелки на часах, Просто знать, что в этом самом здании, Где над круглым куполом игла, Сталин вот сейчас, на заседании, По привычке ходит вдоль стола... Словно цоканье далекой лошади, Бьет по крышам теплый летний дождь И лениво хлопает по площади Тысячами маленьких ладош. Но сквозь этот легкий шум не слышится Звук шагов незримых за спиной, — Это все, кому здесь легче дышится, Собрались, пройдя весь шар земной. Нам-то просто — сесть в метро у Курского Или прилететь из Кушки даже. Им оттуда ехать, где и русского Слова «Ленин» без тюрьмы не скажешь. Им оттуда ехать, где — в полицию Просто за рисунок мавзолея, Где на камни кровь должна пролиться их, Чтобы вскинуть флаг, что здесь алеет. Им оттуда ехать, где в Батавии Их живыми в землю зарывают, Им оттуда ехать, где в Италии В них в дверях парламента стреляют. Им оттуда ехать всем немыслимо, Даже если храбрым путь не страшен, — Там дела у них, и только мыслями Сходятся они у этих башен. Там, вдали, их руки за работою, И не видно издали лица их, Но в двенадцать Спасскими воротами На свиданье входят в Кремль сердца их.

«Там дела у них...» Какие же там у них дела?

По смыслу стихотворения предполагается, что главное их дело — борьба за Мировую революцию, за победу коммунизма во всем мире. Это — в перспективе. А на данном этапе, пока Мировая революция запаздывает, — борьба с капиталистическими, империалистическими правительствами своих стран. Умелое, как нас учил когда-то Ленин, сочетание легальных и нелегальных способов такой борьбы.

В реальности, однако, дело обстояло иначе.

Ни о какой Мировой революции никто давно уже не помышлял. И не было уже никакого мирового коммунистического движения. А было — противостояние двух супердержав, гонка вооружений. Американцы в этой гонке опередили Советский Союз, первыми создав атомную бомбу. Советским ядерщикам надо было спешить. У них дело тоже уже двигалось к завершающему финалу. Но кое-каких важных деталей не хватало. Их предстояло добыть на Западе. Попросту говоря — украсть. Чем и занялся Лаврентий Павлович Берия, по этой, главной своей специальности возглавивший советский атомный проект.

Коммунисты, бывшие коминтерновцы в этом деле были главным его кадровым резервом. И волею сложившихся обстоятельств из деятелей мирового рабочего движения они превратились в шпионов, агентов враждебной их Родине супердержавы.

К таким формулировкам Симонов тогда, понятное дело, был еще не готов.

Но кое-что он все-таки понимал. Не мог не понимать.

Недаром почти все его стихи, в которых он реанимировал интернационалистскую, революционную идеологию и фразеологию, по главной направленности своей были антиамериканские.

Даже то, в котором эта полузабытая и вдруг воскресшая фразеология была выражена в формулах 20-х годов, с упоминанием Перекопа, штурмом которого закончилась у нас война красных и белых, — даже оно было навеяно его американскими впечатлениями:

Мы жили в той большой гостинице (И это важно для рассказа), Куда не каждый сразу кинется И каждого не примут сразу... И в этот самый дом-святилище, Что нас в себя, скривясь, пустил еще, Чтобы в Гарлем везти меня, За мною среди бела дня Должна заехать негритянка. Я предложил: не будет лучше ли Спуститься — ей и нам короче, Но мой бывалый переводчик Отрезал — что ни в коем случае, Что это может вызвать вздорную, А впрочем — здесь вполне обычную, Мысль, что считаю неприличным я, Чтоб в номер мой входила черная... И я послушно час сидел еще, Когда явилась провожатая, Немолодая, чуть седеющая, Спокойная, с губами сжатыми.... Обычно шумен, но не весел, Был вестибюль окутан дымом И ждал кого-то в сотнях кресел, Не замечая шедших мимо. Обычно. Но на этот раз Весь вестибюль глазел на нас. Глазел на нас, вывертывая головы, Глазел, сигар до рта не дотащив, Глазел, как вдруг на улице на голого, Как на возникший перед носом взрыв. Мы двое были белы цветом кожи, А женщина была черна, И всё же с нами цветом схожа Среди всех них была одна она. Мы шли втроем навстречу глаз свинцу, Шли, взявшись под руки, через расстрел их, Шли трое красных через сотни белых, Шли, как пощечина по их лицу. Я шкурой знал, когда сквозь строй прошел там, Знал кожей сжатых кулаков своих: Мир неделим на черных, смуглых, желтых, А лишь на красных — нас, и белых — их. На белых — тех, что, если приглядеться, Их вид на всех материках знаком. На белых — тех, как мы их помним с детства, В том самом смысле, больше ни в каком. На белых — тех, что в Африке ль, в Европе Мы, красные, в пороховом дыму В последний раз прорвем на Перекопе И сбросим в море с берега в Крыму! 1948

Все стихи Симонова из этого его антиамериканского цикла в один голос твердили, что в Америке уже установилась или вот-вот установится фашистская диктатура, а некоторые так даже прямо утверждали, что в самом ближайшем будущем ей предстоит пройти весь тот политический цикл, который только что позорно завершила ее историческая предшественница — гитлеровская, нацистская Германия:

Я вдруг сегодня вспомнил Сан-Франциско, Банкет на двадцать первом этаже И сунутую в руки мне записку, Чтоб я с соседом был настороже. Сосед — владелец здешних трех газет — Был тигр, залезший телом в полосатый Костюм из грубой шерсти рыжеватой, Но то и дело из него на свет Вдруг вылезавший вычищенной настой Тигриною улыбкою зубастой И толстой лапой в золотой шерсти, Подпиленной на всех когтях пяти. Наш разговор с ним, очень длинный, трезвый, Со стороны, наверно, был похож На запечатанную пачку лезвий, Где до поры завернут каждый нож. В том, как весь вечер выдержал он стойко Со мной на этих вежливых ножах, Была не столько трезвость, сколько стойка Перед прыжком в газетных камышах... И сколькими б кошачьими кругами Беседа всех углов ни обошла, Мы молча встали с ним из-за стола Тем, кем и сели за него, — врагами. И все-таки я вспомнил через год Ничем не любопытный этот вечер, — Не потому ли, что до нашей встречи Я видел лишь последний поворот Тигриных судеб на людских судах, Где, полиняв и проиграв все игры, Шли за решетку пойманные тигры, Раздавливая ампулы в зубах!.. Горит, горит в Америке рейхстаг, И мой сосед в нем факельщик с другими, И чем пожар сильней, тем на устах Всё чаще, чаще слышно его имя. Когда, не пощадив ни одного, Народов суд их позовет к ответу, Я там, узнав его при встрече этой, Скажу я помню молодость его! 1948

Этого «тигра», этого «владельца трех газет» Симонов уже изобразил однажды. Более подробно и, пожалуй, даже более достоверно, чем в стихотворении. И тема этого посвященного ему стихотворения была для Симонова не нова. За два года до этого — в 1946-м — он не только уже коснулся этой темы, но развернул ее в острый драматический сюжет. В пьесу.

Пьеса называлась «Русский вопрос».

* * *

С равным и даже, может быть, с большим основанием эта знаменитая его пьеса могла бы называться не «Русский», а — «Американский вопрос». Не только потому, что действие ее происходит в Америке, а прежде всего потому, что именно об Америке, о ее настоящем и будущем только и идет в ней речь.

С предельной, может быть, даже излишней четкостью это выразилось в финальном, завершающем пьесу монологе главного ее героя, который я сейчас тут приведу. Но прежде — для ясности — несколько предшествующих ему реплик из этой, завершающей пьесу, финальной ее сцены:

Смит стоит, закрыв лицо руками, потом медленно опускает их.

В комнату тихо входит X а р д и в пальто и шляпе. Увидев Смита, снимает шляпу. Молча стоит, потом кашляет.

С м и т (оборачивается, без всякого удивления).Здравствуйте, Харди.

X а р д и. Здравствуйте.

С м и т. Как здоровье вашей жены и детей?

Х а р д и. Спасибо. Хорошо.

С м и т (равнодушно).Очень рад. Вы пришли заработать на мне свои сегодняшние десять долларов?

Х а р д и. Может быть, даже двадцать. Все-таки с вами вышел не совсем заурядный скандал.

С м и т. Не совсем заурядный? Да, пожалуй, вы правы.

Х а р д и. Слушайте, только не злитесь на меня. Не я, так другой, все равно это будет в газетах. И я подумал— почему не я? Мы все-таки с вами старые товарищи. Вы можете это сделать для меня?

С м и т. Конечно.

Х а р д и. Ответьте мне на несколько вопросов.

С м и т. Хорошо. Только вы скверно пишете. У вас дурной стиль. Я хочу, чтобы ваша заметка была хоть раз в жизни написана в хорошем стиле. Вынимайте блокнот, я вам сам ее продиктую.

Х а р д и. Но...

С м и т. Она будет хорошо написана, и, может быть, вам за это заплатят даже больше на пять долларов.

Х а р д и (вынув блокнот и держа в руке вечное перо).Я готов.

С м и т. Пишите. (Диктует, расхаживая по комнате.)«Сегодня я побывал у пресловутого Гарри Смита, бывшего сотрудника Макферсона Он пытался бороться с Макферсоном и был выгнан из газеты. Он хотел издать свою книгу в издательстве Кесслера, но Кесслер отказал ему. Он хотел напечатать свои фельетоны в газете Вильямса, но Вильямс не захотел их печатать. Он лишился покоя, уюта, дома, машины, денег. У него погиб друг, и от него ушла жена. Когда я пришел к нему, я был вынужден писать стоя — он не мог даже предложить мне стул, потому что у него уже вывезли всю мебель. Ходят слухи, что на днях он снова нанимается на работу в газету Макферсона на должность полицейского репортера. Но эти слухи... Эти слухи не соответствуют действительности. Вышеупомянутый Смит не пойдет на попятный, он дьявольски зол, как сказал бы один его покойный друг. Вышеупомянутый Смит не пойдет работать полицейским репортером к мистеру Макферсону, а также не повесится, не перережет себе горла и не выбросится с двенадцатого этажа Вышеупомянутый Смит, наоборот, попробует начать свою жизнь сначала». Что вы остановились, Харди, пишите дальше, я еще не кончил. «Вышеупомянутый Смит попробует все-таки выяснить в конце концов, может ли человек, рожденный честной американкой, честно прожить в той стране, где он родился». Да, да Пишите, Харди, пишите! А впрочем, черт с вами, если этого не напишете вы, это напишу я сам и в конце концов найду в Америке место, где мне это напечатают. Вышеупомянутый Смит долго и наивно думал, что есть одна Америка. Сейчас он знает: Америки две. И если вышеупомянутому Смиту, к его счастью, да, да, к счастью, нет места в Америке Херста, то он, черт возьми, найдет себе место в другой Америке — в Америке Линкольна, в Америке Рузвельта.

(К. Симонов. Стихи. Пьесы. Рассказы. М., 1949. Стр. 252-254).

Прочитав эту пьесу или увидев ее на сцене или в кино, читателю или зрителю непросто будет поверить в то, что Гарри Смиту удастся найти эту «другую Америку». Откуда ей взяться там, в нарисованном автором неправедном, мрачном мире чистогана?

Трудно поверить даже в то, что Смиту удастся напечатать не то что книгу, которую он написал и из-за которой обрушилась вся его жизнь, но даже и эту маленькую заметку.

Но вся штука тут в том, что этот монолог Смита выдержан в духе социалистического реализма. А метод социалистического реализма, как мы знаем, предполагает, что писатель должен изображать жизнь в ее революционном развитии, то есть — не слишком считаться с реальностью.

Но эта маленькая неправда не идет ни в какое сравнение с той главной, большой неправдой, которая лежит в самой основе пьесы, составляет суть главного ее конфликта

* * *

Завязка этого главного конфликта, как полагается в хорошей пьесе, обозначена сразу, в первой же ее сцене:

Г у л ь д. Шеф собрался отправить его в Россию.

Д ж е с с и. Да, я знаю. Я вчера печатала шефу проект издательского договора на будущую книгу.

Г а р р и. Кажется, тут не обошлось без твоего участия.

Г у л ь д. Да, это была моя идея. И мой проект.

Д ж е с с и. Ну что ж, это, наверное, займет у Гарри три месяца.

Г у л ь д. Примерно. Если только он поедет.

Д ж е с с и. Он поедет.

Г у л ь д. Это верно. Последний год он начал выходить в тираж. Если он не возобновит сейчас свою репутацию самым шумным образом, я не поручусь для него в дальнейшем и за пятьсот долларов в месяц. Боюсь, что ваш брак не будет тогда счастливым.

Д ж е с с и. Он поедет.

Г у л ь д. Не уверен. У него раньше были свои идеи о русских.

Д ж е с с и. Мне нет никакого дела ни до его идей, ни до русских, ни до того, что он напишет о русских. Я хочу иметь свой дом, своих детей и немного своего счастья. Мне надоело быть кукушкой. Он поедет.

(К. Симонов. Стихи — Пьесы — Рассказы. М., 1949. Стр. 483).

Джесси не ошиблась. Гарри Смит, о котором идет речь в этом коротком, но выразительном диалоге, действительно принимает предложение шефа: соглашается поехать в Россию и написать заказанную ему книгу. Он тоже хочет иметь свой дом, своих детей и немного своего счастья. И он любит Джесси. Но прав и Гульд. Написать ту книгу, которую собирается заказать ему шеф, Гарри не может. Не потому, что у него какие-то свои идеи о русских, а просто потому, что он честный человек и не может написать то, во что не верит.

Поделиться с друзьями: