Сталин и писатели Книга четвертая
Шрифт:
Это была честное, искреннее, правдивое стихотворение. Но все-таки промелькнула в нем одна фальшивинка.
Если ты отца не забыл, Что качал тебя на руках, Что хорошим солдатом был И пропал в карпатских снегах, Что погиб за Волгу, за Дон, За отчизны твоей судьбу; Если ты не хочешь, чтоб он Перевертывался в гробу, Чтоб солдатский портрет в крестах Взял фашист и на пол сорвал И у матери на глазах На лицо ему наступал...Пропал «в карпатских снегах». Речь, стало быть, о войне 14-го года. Ни Волге, ни Дону немцы тогда не угрожали, и судьба отчизны, — как в эту, Отечественную, — тогда на волоске не висела. И «солдатский портрет в крестах» вряд ли мог красоваться на стене — хоть городской квартиры, хоть крестьянской избы. Хранить — да еще открыто вешать на стену — такие портреты, как уже было говорено, тогда было смертельно опасно.
Это была — та же, что в «Русских людях», — уже привычная для Симонова дань новому сталинскому политическому курсу, новой сталинской идеологии.
А пронизывающая стихотворение ненависть и гадливость к немцу (именно к немцу, а не «фашисту») была не идеологией, а чувством. И не будь это чувство искренним, не было бы и стихотворения.
Вот почему не надо было бы ему в послевоенных изданиях этого стихотворения менять «немцев» на «фашистов».
Конечно, сделал он это не по своей воле, а под давлением изменившихся обстоятельств.
Скорее всего, это было даже не давление, а жесткий ультиматум: не вычеркнешь «немцев», не заменишь их «фашистами», — печататься (перепечатываться) это стихотворение не будет.
И все-таки не надо было бы ему на это соглашаться.
Представим себе на минуту, что под давлением тех же изменившихся обстоятельств Симонову предложили бы переменить название написанной в том же 42-м году знаменитой его пьесы. Назвать ее не «Русские люди», а — «Советские люди». Ну, и, разумеется, внести в ее текст некоторые, совсем небольшие изменения. Чтобы Глоба уходил на смерть, запевая не «Соловей, соловей, пташечка», а, скажем, «Широка страна моя родная...», а Сафонов при этом бы восклицал: «Ты слыхал или нет, писатель? Ты слыхал или нет, как советские люди на смерть уходят?»
Все это, конечно, отдавало бы фальшью, но НЕ БЫЛО БЫ НЕПРАВДОЙ.
Потому что герои этой симоновской пьесы по самой своей сути действительно СОВЕТСКИЕ ЛЮДИ:
С а ф о н о в (входя). А, писатель! Здорово.
П а н и н. Привет.
С а ф о н о в. Шура! Выдь-ка на минутку.
Шура выходит.
Тут у нас есть теперь, писатель, дело такое. Сил нету больше. Мало сил. Ты себя к этой мысли приучил, что помирать, может, тут придется, вот в этом городе, а не дома? И вот сегодня-завтра, а не через двадцать лет. Приучил?
П а н и н. Приучил.
С а ф о н о в. Это хорошо. Жена у тебя где?
П а н и н. Не знаю. Наверно, где-нибудь в Сибири.
С а ф о н о в. Да. Она в Сибири, а ты вот тут. «В полдневный жар в долине Дагестана... и снилось ей»... В общем, ей и не снилось, какой у нас тут с тобой переплет выйдет. Положение такое, что мне теперь писателей тут не надо, так что твоя старая профессия отпадает. (Пауза.)Член партии?
П а н и н. Кандидат.
С а ф о н о в. Ну, все равно. Петров ночью умер сегодня. Будешь начальником особого отдела у меня.
П а н и н. Да... но...
С а ф о н о в. Да — это правильно, а но — это уже излишнее. Мне, кроме тебя, некого. А ты — человек с образованием, тебе легче незнакомым делом заниматься. Но чтоб никакой этой мягкости. Ты забудь, что ты писатель.
П а н и н. Я не писатель. Я журналист.
С а ф о н о в. Ну, журналист, — все равно, забудь.
П а н и н. Я уже забыл
Тут сразу возникает вопрос: а полномочен ли Сафонов сделать журналиста начальником особого отдела? Такие назначения вроде не по его ведомству.
Ну, ладно. В конце концов, присвоить бывшему штабс-капитану звание майора он тоже не имеет права.
Гораздо интереснее тут совсем другой вопрос: а на кой ляд нужен ему в этих чрезвычайных, гибельных обстоятельствах начальник особого отдела?
Без начальника штаба действительно нельзя. Нельзя и без комиссара. Но зачем ему нужен — на свою голову! — еще и начальник особого отдела? Уж без него-то обойтись, наверно, было бы можно?
Оказывается, нет, нельзя. Никак нельзя.
И вот почему
Оказалось, что особист Обносов,
Капитан двухсаженного роста с широким лицом,
– ---------
Оказалось, что страшный особист Обносов
Обладает бабьим, рыхлым телосложеньем
И чуть ли не по-бабьи плачет над сейфом,
В котором хранится величайшая ценность державы:
Доносы агентов на дивизионные кадры,
Ибо кадры, как учит нас вождь, решают все.
– ---------
— Есть информация, товарищи командиры,
Сказал Обносов тебе и Заднепруку,
А дело было в шалашике, и перед вами
Уже не донская текла, а моздокская степь.
— Есть информация, товарищи командиры:
Помазан вчера сжег свой партийный билет.
Это видел собственными глазами
Сержант Ларичев из 313-го,
Наблюдавший за ним по моему указанию:
Был сигнал.
Предлагаю: ночью созвать отряд,
Вам, товарищ майор, осветить обстановку,
И расстрелять Помазана перед строем.
— Слушай, Обносов, — лениво сказал Заднепрук,
С присвистом воздвигая в три яруса брань, —
Потом разберемся. Дай, выйдем к своим.
Надоел, ты, Обносов. Надоел.
Ей-богу, надоел.
А нужен ты армии, чего скрывать,
Как седлу переменный ток.
— Что вы такое говорите, — вскричал Обносов
И онемел, и лишь губы дрожали
И оживали бледно-голубые глаза —
Кукольные стекляшки базарной выделки,
И его широкое, белое, как тесто, лицо
Впервые, — или тебе так показалось? —
Исказилось разумной, человеческой болью.
— Седлу — переменный ток... Что вы без меня?
Трусы, изменники Родины, дезертиры,
– ---------
Окружение? Не случайно!
А в моем-то сейфе — знамя дивизии,
Круглая печать, товарищ майор.
Со мной вы кто? Военная часть.
А кто без меня? Горько слушать,
Не заслужил, товарищ майор.
Говорю вам не как командиру отряда,
А как коммунист коммунисту.
В романе Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» военного комиссара Крымова посылают в «дом Грекова». (Это легендарный «дом Павлова», о котором написаны десятки военных очерков, статей, стихов.) Посылают, чтобы он «по-партийному» разобрался с этой анархической вольницей, о которой говорят, что это — «не воинское подразделение, а какая-то Парижская коммуна».
И Крымов начинает разбираться:
Сапер с головой, перевязанной окровавленным, грязным бинтом, спросил:
— А вот насчет колхозов, товарищ комиссар? Как бы их ликвидировать после войны?
— Оно бы неплохо докладик на этот счет, — сказал Греков.
— Я не лекции пришел к вам читать, — сказал Крымов. — Я военный комиссар, я пришел, чтобы преодолеть вашу недопустимую партизанщину.
— Преодолевайте, — сказал Греков. — А вот кто будет немцев преодолевать?
— Найдутся, не беспокойтесь. Не за супом я пришел, как вы выражаетесь, а большевистскую кашу сварить.
— Что ж, преодолевайте, — сказал Греков. — Варите кашу.
Крымов, посмеиваясь и в то же время серьезно, перебил:
— А понадобится, и вас, Греков, с большевистской кашей съедят.
В устах Крымова — это не пустая угроза. И Греков это понимает.
Когда стемнело и они остались одни, Крымов завел с «управдомом» (так все звали Грекова) откровенный разговор:
— Давайте, Греков, поговорим всерьез и начистоту. Чего вы хотите?
Греков быстро, снизу вверх, — он сидел, а Крымов стоял, — посмотрел на него и весело сказал:
— Свободы хочу, за нее и воюю.
— Мы все ее хотим
— Бросьте, — махнул рукой Греков. — На кой она вам? Вам бы только с немцами справиться.
— Не шутите, товарищ Греков, — сказал Крымов. — Почему вы не пресекаете неверные политические высказывания некоторых бойцов? А? При вашем авторитете вы это можете не хуже всякого комиссара сделать. А у меня впечатление, что люди ляпают и на вас оглядываются, как бы ждут вашего одобрения. Вот этот, что высказался насчет колхозов. Зачем вы его поддержали? Я вам говорю прямо: давайте вместе это дело выправим. А не хотите — я вам так же прямо говорю: шутить не буду.
— Насчет колхозов, что ж тут такого? Действительно, не любят их, вы это не хуже меня знаете.
— Вы что ж, Греков, задумали менять ход истории?
— А уж вы-то все на старые рельсы хотите вернуть?
— Что это «все»?
— Все. Всеобщую принудиловку...
«Управдом» Греков и этот сапер с головой, перевязанной окровавленным грязным бинтом, — вот они, настоящие-то русские люди. А герои пьесы Симонова — Панин, Ильин, Сафонов, — с какой стороны на них ни посмотри, — люди советские.
Конечно, изменив название своей пьесы, назвав ее, если бы на него надавили, «Советские люди», Симонов нанес бы ей некоторый урон.
Но поменяв в 1948 году в стихотворении, написанном в апреле 42-го, «немцев» на «фашистов», он не просто урон нанес этому своему стихотворению. Он его убил.
В том же 1948 году, когда в своем стихотворении «Убей его» он поменял «немцев» на «фашистов», Симонов написал стихотворение «Немец»:
В Берлине, на холодной сцене, Пел немец, раненный в Испании, По обвинению в измене Казненный за глаза заранее, – --------- Воскресший, бледный, как видение, Стоял он, шрамом изуродованный, Как документ Сопротивления, Вдруг в этом зале обнародованный. Он пел в разрушенном Берлине Всё, что когда-то пел в Испании, Всё, что внутри, как в карантине, Сидело в нем семь лет молчания. Менялись оболочки тела, Походки, паспорта и платья. Но, молча душу сжав в объятья, В нем песня еле слышно пела, Она охрипла и болела, Она в жару на досках билась, Она в застенках огрубела И в одиночках простудилась. Она явилась в этом зале, Где так давно ее не пели. Одни, узнав ее, рыдали, Другие глаз поднять не смели – --------- Все видели, она одета Из-под Мадрида, прямо с фронта: В плащ и кожанку с пистолетом И тельманку с значком Рот-Фронта. А тот, кто пел ее, казалось, Не пел ее, а шел в сраженье, И пересохших губ движенье, Как ветер боя, лиц касалось. Мы шли с концерта с ним, усталым, Обнявшись, как солдат с солдатом, По тем разрушенным кварталам, Где я шел в мае в сорок пятом. Я с этим немцем шел, как с братом, Шел длинным каменным кладбищем, Недавно — взятым и проклятым, Сегодня — просто пепелищем. И я скорбел с ним, с немцем этим, Что, в тюрьмы загнан и поборот, Давно когда-то, в тридцать третьем, Он не сумел спасти свой город.