Сталин и писатели Книга третья
Шрифт:
Рапповские «неистовые ревнители», делившие «попутчиков» на левых и правых, но всех их — гуртом — почитавшие чуждыми и даже враждебными пролетариату, в каждом из них видевшие затаившегося — а то и не очень таящегося — классового врага, не могли разглядеть в Пильняке эту его «советскость». Но глядевший на него, как и на других его советских собратьев, издалека и со стороны Владимир Набоков углядел это сразу, при первом же знакомстве. Подвернувшееся мне на язык слово «углядел» тут, пожалуй, даже и не совсем уместно. Углядывать и разглядывать тут ему было не чего. Безусловная и даже карикатурная советскость Пильняка сразу бросилась ему в глаза, как несомненная и безусловная очевидность:
...Леонов, да вот Федин, пожалуй, единственные писатели сейчас в России, которых можно читать если и не с художественным упоеньем, то без того омерзенья, которое вызывают Гладков, Сейфуллина, Быстров, Пузанов и т.д. И все-таки «Барсуки» очень чем-то похожи на ту же «Виринею» — и такой же там добродетельный сильный человек, который знает как раз, что нужно сделать, чем помочь. Быть может, меня оглушила эта волна всякой дряни, и просто уж сил не было искать хорошее. Но как не придти в уныние, если даже у такого писателя, как, например, Пильняк, у которого так хочется найти что-нибудь хорошее... — как не придти в уныние, когда у него читаешь такой нелепый, ненужный, лживый рассказище, как, например, его «Мать сыра-земля»... Рассказ состоит вот в чем. В этих волжских краях, которые изображает Пильняк, крестьяне безжалостно рубят лес. После насильственной смерти лесничего приезжает его заместитель Некульев. Я ходил его встречать сквозь дебри пильняковской прозы — и что же, — Господи! — старый наш знакомый, гладковский Глеб, сейфуллинский Павел, — та же честность, тот же скрип челюстей, та же суровость, та же верность коммунизму. Этот наш старый знакомый начинает бороться с порубщиком. Несколько раз его чуть-чуть не убивают мужики, но в конце концов все обходится благополучно. Между прочим он сходится с этой самой кожевенницей Ириной Сергеевной. И вот описанье: «Такие люди, как Некульев (читай: честный коммунист), стыдливы в любви — они целомудренны и правдивы всюду... Потом, через немногие дни — в той же лунной неделе, в лунной и росной мути, Некульев сказал — всем солнцем и всем прекраснейшим человеческим — «люблю, люблю», — чтобы в этой любви были только солнце и человек: тогда пьяно пахло липами и была красная луна <..> [и] остались только луна, только мать сыра-земля, и она отдалась ему — девушка — женщина в тридцать лет, отдав все, что собрано было за эти тридцать весен».
Полагаю, что это выспренное словоблудие отнюдь не литература. Как бы то ни было, Некульев alias Глеб alias Павел вскоре замечает, что от кожевенницы Ирины пахнет кожей, а тут, кстати, и белые наступают. Глеб-Некульев и говорит: «Товарищи, я ухожу от вас, в Красную Армию. Поступайте как знаете. Если хотите, идемте за мной». Ирине он оставляет записку: «Арина, прости меня. Я был честен — и с тобой и с собой. Прощай, прости навсегда, ты научила меня быть революционером»...
Об удивительном однообразии этих писателей я еще буду говорить, но позволю себе уже сейчас — раз я сопоставил Глеба Гладкова с Некульевым Пильняка — позволю себе отметить тождественную разработку темы: у одного рабочие распродают сталь, и Глеб во имя производства завода прекращает это; а у другого мужики рубят лес, и Некульев это прекращает во имя лесного дела.
Оставив в стороне снисходительно-брезгливый тон этих характеристик и «непарламентские выражения», которыми не гнушается автор этого разбора («выспренное словоблудие», «меня оглушила эта волна всякой дряни»), и сосредоточившись лишь на содержательной стороне набоковских наблюдений, нельзя не признать их абсолютную, безукоризненную точность.
Увы, увы. Рассказы и повести Пильняка, у которого Набоков «так хотел найти что-нибудь хорошее», при ближайшем рассмотрении сразу обнаружили свое кровное родство с «Цементом» Федора Гладкова, «Виринеей» Лидии Сейфуллиной и другими сочинениями основоположников только еще зарождавшегося тогда социалистического реализма.
Вот и «Повесть непогашенной луны», которую мы с вами только что перечитали, при всей скандальной неординарности и взрывоопасности своего сюжета, оказывается, тоже несет на себе «родимые пятна» того же творческого метода.
Так-то оно так. Но Сталину было совершенно все равно, — советская эта повесть или антисоветская. Для него суть дела заключалась совсем в другом вопросе: ЗА НЕГО она — или ПРОТИВ НЕГО. А на этот счет у него тут не могло быть никаких сомнений. Ведь он-то знал, что Михаилу Васильевичу Фрунзе пришлось умереть не потому, что такова было революционная, историческая необходимость, а совсем по другой причине.
Рассказывают, что в те времена, когда «левые», рассуждая меж собой о том, какую опасность для революции и молодой советской страны представляет Сталин, в очередной раз думали и гадали, как быть и что тут надо бы сделать, Владимир Александрович Антонов-Овсеенко предложил такое решение этого вопроса. Обратившись к Троцкому, он будто бы сказал:
— Лев Давыдович! Дайте мне роту курсантов!
Судьба однажды свела меня с сыном Владимира Александровича — Антоном. И я спросил его, правда ли это.
— Нет, — сказал он. — Это, конечно, уже легенда. На самом деле отец сказал: «Лев Давыдович! Дивизия готова!»
Хрен, как известно, не слаще редьки, и в принципе не так уж важно, понадобилась бы Владимиру Александровичу для кардинального решения вопроса целая дивизия, или он сумел бы обойтись ротой курсантов. Важно было, что он готов был эту проблему решить. И в его устах это были не пустые слова, поскольку однажды ему уже пришлось решить такую же проблему и именно таким способом. Чтобы узнать, как это было, не надо рыться в забытых, возможно, даже изъятых исторических источниках. Достаточно заглянуть в знаменитую поэму Маяковского:
И один Из ворвавшихся, пенснишки тронув, объявил, как об чем-то простом и несложном: «Я, председатель реввоенкомитета Антонов, Временное правительство объявляю низложенным».В той ситуации, когда Антонов-Овсеенко попросил у Троцкого роту курсантов (или дивизию — это уже дело техники), объявить «низложенным» Сталина было не сложнее, чем семь лет тому назад свергнуть Временное правительство. Для этого нужно было только одно: согласие Троцкого, бывшего тогда председателем Реввоенсовета Республики и наркомвоенмором.
Но Троцкий на такое решение вопроса пойти не мог. Не могли на него решиться и будущие его соратники по «левой оппозиции» — Каменев, Зиновьев, Пятаков, Радек...
Для будущих руководителей Советского государства — Хрущева, Маленкова, Молотова, Кагановича, — это был, как говорят герои Зощенко, — «не вопрос». Без каких-либо моральных колебаний они пошли именно на такое решение вопроса, сперва арестовав Берию и даже прикончив его и только потом предъявив ему на пленуме ЦК всевозможные обвинения в антипартийной — и даже мифической шпионской — деятельности. Но это были люди уже совсем другой политической школы, взращенные в передней у Сталина. Они не просто усвоили сталинские методы политической борьбы, — эти методы были их сутью, их плотью и кровью.
Один из самых глубоких исследователей сталинщины — А. Авторханов — генеалогию этих политических деятелей нового типа выводит из очень рано зародившегося криминального, как он его называет, течения в большевизме:
Чтобы лучше понять дальнейшее развитие большевизма — от триумфа ленинского ЦК в Октябрьской революции и до его гибели после смерти Ленина, — чтобы документально проследить генеалогию будущего сталинского большевизма, надо остановиться на истории зарождения криминального течения в большевистской партии — на истории кавказских «экспроприаторов», которых на партийном языке называли сокращенно «эксами». Здесь впервые в истории политической мысли и политических движений мы присутствуем при рождении политико-уголовного «гибрида», когда для осуществления политической цели программы (захват власти) проповедуются и применяются чисто уголовные методы (убийства, грабежи, поджоги, фальшивомонетничество).
Троцкий, Каменев, Зиновьев, Пятаков, Радек, — каковы бы они ни были, — к этому криминальному направлению в большевизме не принадлежали.
Но Сталин мерил их на свой аршин. И поскольку сам он в подобной ситуации колебаться бы не стал, не мог не опасаться, что и они, чего доброго, тоже окажутся на это способными.
Для Троцкого предложение Антонова-Овсеенко было неприемлемо. А новый наркомвоенмор, — кто его знает? — при случае, может быть, такое предложение и не отверг бы?
Нет, Сталин не мог, никак не мог мириться с тем, что председателем Реввоенсовета и наркомвоенмором после Троцкого стал Фрунзе. Принадлежал он или не принадлежал к «левой» (или какой-нибудь другой) оппозиции, для Сталина значения не имело. Для него неприемлемо было уже одно то, что он был НЕ СВОЙ. Эту должность, позволявшую тому, кто ее занимает, распоряжаться дивизиями и ротами курсантов, мог занимать только безусловно надежный, верный, СВОЙ человек (Ворошилов).