СТАНЦИЯ МОРТУИС
Шрифт:
Но следует честно признать, что такой перелом происходит во мне отнюдь не моментально. Несмотря на страстное желание все разузнать и разнюхать, мое воображение пускается в плавание по волнам грядущего с оглядкой на давно прошедшие дни. Моей осторожной натуре всегда чуждо было благородство особого рода, - табу, налагающее запрет на ненужный и бесполезный поиск виноватых и на смакование неисправимых ошибок под видом их осуждения. Слишком часто я испытывал соблазн победоносно бросить в лицо допустившего промах: "ведь я же предупреждал тебя!", и только иногда, в редких случаях, мне удавалось сдерживать себя ценой максимального напряжения воли. Вот и сейчас: мир на грани погибели, катаклизм уже произошел, поиски виновных в катастрофе, пожалуй, тщетны, но мне все-таки приятно сознавать, что я-то был в рядах тех немногих идеалистов, что громко ПРЕДУПРЕЖДАЛИ мир о приближении судного дня. ПРЕДУПРЕЖДАЛИ и ПОСТРАДАЛИ за свою строптивость. Злорадство - мелкое чувство, не спорю. Но почему бы не рассматривать это мелкое чувство, эту мстительность, как предтечу восстановления исторической справедливости? Это удобно, - мелкая основа сразу преобразуется в значительную, и мне, хочешь-не хочешь, куда легче снять с себя недостаточно обоснованное обвинение в эгоизме, мысленно предаться сладостному ощущению собственной непризнаной правоты и, таким образом, освободить крылья собственного разума для упоительного полета в грядущее. Когда же это я позволял сомнениям увлечь себя? И разве я когда-либо стыдился своего карьеризма? Ничуть. Я и был в действительности одним из самых прожженных карьеристов, и это никогда не мешало мне делать свое дело с полным сознанием собственной значимости. Но я, - боже упаси!
– никогда не шагал по трупам, разве что в большевистских мечтаниях ранней юности и исключительно по недомыслию. А когда я посмел признаться себе в очевидном: в эфемерности своего благополучия? Отнюдь не в юности, нет. И даже не тогда, когда находился в пике политической формы. Пожалуй, все же ближе к концу. И последнюю гирьку возложил на весы моих сомнениий все тот же дон Эскобар Секунда - полномочный посол, гранд, философ, литератор, дипломат и безупречный идальго двадцатьпервого века. Помнится, будучи в ранге заместителя главы правительства отвечавшего за внешнюю политику, я в очередной раз дал в своем кремлевском кабинете аудиенцию испанскому послу. Было это, если не ошибаюсь, зимой 2024 года, тогда нашим министром был милейший Владимир Васильевич Светлов, образованнейший и интеллигентнейший человек, потомственный советский дипломат, а я уже много лет как исполнял вышеупомянутые обязанности куратора внешней политики страны. Владимир Васильевич был тогда членом Политбюро, я же всего только кандидатом в члены, но, тем не менее, вот уже второе десятилетие занимал второе по значению положение в союзной дипломатической иерархии. Конкретная работа, - всякое там составление нот и докладов, соблюдение буквы протокола, приемы, приглашения, инструкции нашим послам, бумаготворчество и прочее, - оставались прерогативой министерства. Когда же дело доходило до стратегического планирования и конкретных рекомендаций Политбюро, или до серьезных кадровых изменений в нашем дипкорпусе, то официальная бумага шла на самый верх за двойной подписью - Владимира Васильевича и моей. Должность Зампреда Совета Министров по международным делам была введена в первой декаде XXI века. По первоначальному замыслу обладателю этого поста следовало выполнять роль буфера между министром с Садового Кольца и главой правительства, координируя между различными ведомствами выполнение взятых страной международных обязательств и разделяя с министром ответственность за разработку новых международных проектов. Не стоило бы сейчас подробно останавливаться на причинах, вызвавших такое усложнение привычного механизма, отмечу только, что данное новшество привело к определенной нейтрализации личного момента в управлении внешней политикой страны. Ввиду того, что ранее я в течении нескольких лет работал первым вице-министром, то в конце концов выбор пал на меня, а поскольку реформа управления была задумана, как говорится, всерьез и надолго, то мне решили придать еще и соответствующие полномочия по партийной линии. Правда, эдак с середины второго десятилетия XXI века, мой персональный политический вес стал постепенно уменьшаться. Равновесие в Политбюро сместилось не в мою пользу, усилилась тенденция к введению единоначалия в управлении текущими международными делами и меня стремительно оттесняли на обочину, но должность пока не отменяли и не отнимали. Итак, меня не спешили трогать, а поскольку я как-никак обладал значительным практическим опытом, то советовались со мной довольно часто. Так или иначе, но вплоть до отнюдь не добровольного завершения своей карьеры, я пользовался и влиянием, и уважением соратников по партии. Но логика жизни в конце концов неумолимо привела к тому, что меня с треском освободили от исполнения всех партийных и государственных обязанностей. Вот и нынче мне вспомнились обстоятельства моего политического крушения. Ибо это тот элемент прошлого, та стартовая площадка, оттолкнувшись от которой только и суждено моему разуму обрести необходимое успокоение.
Итак, дон Эскобар Секунда... К нему я так и не научился относиться как к официальному представителю иностранной державы, что меня в итоге и погубило. Это был единственный человек среди всей многоликой дипломатической братии, к которому я относился не как к ангажированному политику, любой ценой отстаивавшему интересы, правые или неправые, нравственные или аморальные, приславшего его правительства, а как к самодостаточной, творческой и необыкновенно притягательной личности, которая и сама тяготилась тесными рамками дипломатического этикета и сопутствовавшей ему манерностью. Получасовое общение с испанским послом ненавязчиво подводило жертву его красноречия к естественной мысли о том, что Ее Величество Жизнь существенно богаче и разнообразнее всех философских доктрин мира вместе взятых. Я же с ним беседовал куда чаще и дольше, чем это вызывалось необходимостью сохранения моего душевного равновесия. Дон Эскобар чем-то напоминал мне Писателя дней моих суровых, того самого, чье вмешательство раз и навсегда определило направление моего жизненного пути. Та же глубина и ясность мысли, та же оригинальность умозаключений, та же свежесть восприятия, то же одухотворенное лицо, и, главное, то же детское любопытство к шарадам окружающего мира, что всегда сопутствует вечной молодости ищущего духа. Воистину, пепел Клааса стучал в его рыцарственном сердце тореадора. Тот факт, что жизнь забросила этого всемирно известного эссеиста и воинствующего демократа на дипломатическую стезю, я отношу к разряду превратностей судьбы. Так и великому Неруде в один из ярких периодов своей жизни довелось представлять свою страну во Франции. А манеры у Секунды, несмотря на всю его непритворную обходительность, были совершенно недипломатическими. Одевался он не то чтобы дурно и неряшливо, а небрежно, даже нарочито небрежно, что мало согласовалось, скажем, с архитектурным стилем здания Мининдела, которое ему, в силу служебной необходимости, нередко приходилось посещать. Но иногда он навещал и меня в Кремле. В мой кремлевский кабинет он входил с той же непосредственностью темпераментного сына гордых Пиренеев, что и в дворец спорта ЦСКА на какое-нибудь баскетбольное состязание (он состоял в ярых поклонниках этой красивой игры и болел за мадридский "Реал"). Он, как правило, сам сидел за рулем посольского лимузина, чем вызывал скрытое недовольство более чопорных своих коллег. И, кроме всего прочего, он был на короткой ноге с некоторыми известными московскими поэтами, писателями и художниками, что вызывало к его персоне не только повышенный и понятный интерес разного рода специальных служб, но и настороженную ревность официального дипкорпуса. К нашей стране он относился с должным уважением, что и подчеркивал при каждой удобном случае. Должность посла в Москве была предложена ему премьером Испании социалистом Веласко Альваресом, восторженным почитателем его литературного таланта. Не будь данного личного момента, не было бы и дона Эскобара Секунды - дипломата. Секунда терпеть не мог заниматься всякими бумажками, не любил и не умел лгать. Он постоянно чувствовал себя не в своей тарелке, когда ему предстояло выгораживать своих незадачливых соплеменников (а необходимость в его посредничестве, увы, возникала нередко), да и мне недоставало особого удовольствия читать ему нотации по заранее заготовленным бумажкам. Бывало, что малоприятная обязанность по представлению законных претензий к некоему уличенному в неблаговидных действиях испанскому дипломату, разведчику или журналисту выпадала на мою долю, и тогда я смущался за него столь же искренне, как и мой собеседник, готовый под землю провалиться от стыда за Испанию, которая, как я понимаю, сама по себе была совершенно не причем. Но если проступок носил слишком уж вызывающий характер, что вынуждало нас объявить того или иного испанского поданного персоной нон грата, то Секунда не спешил сдаваться и протестовал изо всех дипломатических сил. Я припоминаю несколько случаев, когда наши аргументы ему показались недостаточно вескими, и тогда он сражался за репутацию своих подопечных как львица за детенышей. Чаще же, однако, он принимал вид раскуривающего сигарету мальчугана застигнутого врасплох грозным папашей, - мальчишка пытается втоптать окурок в твердый асфальт, но пунцовая краска на щеках выдает его с головой. Он абсолютно не умел изворачиваться, и я не мог заставить себя всерьез на него сердиться, посему после завершения официальной части быстренько сменял гнев на милость, переводил беседу на более нейтральные темы и, вообще, делал все возможное и невозможное для того, чтобы мы разошлись мирно. В то же время он великолепно знал жизнь и людей, и вполне был способен проявить неуступчивость, а когда дело касалось коренных интересов его родины, он бывал неумолимым и твердым как гранит. Впрочем, не для того я вспоминаю все это, чтобы критически оценить вклад дона Секунды в святое дело укрепления дружбы между испанским и советским народами, тем более, что худшие его предчувствия, к большому сожалению, оправдались, и очень скоро. Нет, нет. Лишь воспоминания о последней, и, как впоследстии выяснилось, важнейшей нашей встрече, не дают мне покоя.
...17 февраля 2024 года мой рабочий день начался с дона Секунды. Ну, если не считать нескольких малозначимых распоряжений, отданых мною утром личному секретарю. С Секундой дела обстояли сложнее. 15-го числа в мою канцелярию поступила просьба испанского посла принять его для беседы. Так как 16-го числа я был перегружен делами, а с испанцами мы, кажется, воевать не собирались, то я назначил встречу на полдень 17-го. Февраль на дворе стоял такой же, как без малого полвека назад, когда я еще не потерял надежды определить себя в науке и почти ежедневно до поздней ночи корпел над диссертацией в одном из столичных институтов... Потом выключал приборы, гасил свет в лаборатории, выходил из здания на ночную, морозную улицу и медленно шагал к общежитию навстречу завтрашнему дню, а голубые звезды и заснеженные ветки невысоких елей сулили мне исполнение желаний... Наверное это и было - счастье. Разве мог я тогда помыслить, что... Ну это уже сантименты. Итак, в назначенный час дон Эскобар Секунда находился у врат моего кабинета (тьфу, чуть не сорвалось: "у врат рая"). Вышколенный нелегкой службой личный секретарь проводил посла ко мне и моментально оставил нас наедине. В переводчике мы не нуждались, так как английским оба владели преотлично. После традиционного рукопожатия я предложил гостю занять удобное кожаное кресло за небольшим круглым столиком заставленным свежими, прямо с юга, фруктами и бутылками минеральной воды, и сам опустился в кресло напротив. Всегда помня, что дон Эскобар не какой-нибудь ординарный дипломат, а выдающаяся личность, я, общаясь с ним, правил круглого стола придерживался неукоснительно.
Ох, уж этот щекотливый вопрос о свидетелях. Обычно деловые встречи на столь высоком уровне редко обходятся без участия технических сотрудников - политического советника посольства иностранной державы и дипломата низкого ранга с нашей стороны, - которым вменяется в обязанность протоколировать беседу. Затем протокол принято сверять, редактировать и подписывать, придавая ему тем самым статус официального документа. Впрочем, из этого правила допускаются исключения. Тем более, что дон Эскобар явился ко мне без советника, что указывало на его пожелание придать беседе доверительный характер. Учитывая в целом нормальный характер советско-испанских отношений, с моей стороны было бы бестактной перестраховкой настаивать на скрупулезном соблюдении писаных правил. Кроме того, возникал вопрос и о доверии ко мне лично. Но я находился на виду не первый год, был, как мне казалось, свободен от мелочной опеки со стороны КГБ и ОССС, да и что крамольное мог сказать мне испанский посол? Никогда ранее мне не приходилось злоупотреблять оказанным мне доверием и довольно часто случалось беседовать с иностранными дипломатами с глазу на глаз, - не все ведь случаи жизни можно уложить в прокрустово ложе протокола, а незапятнанная репутация предоставляла мне кое-какие гарантии личной безопасности. Кроме всего прочего, я был стреляный воробей и отлично сознавал, что, возникни такая необходимость, контрразведка легко записала бы на пленку все мои служебные и внеслужебные разговоры. Такие правила игры принимаются сторонами без лишних слов.
Широкой, размашистой натуре дона Эскобара всегда претили цветастые и вкрадчивые вступления (как это не похоже на латинянина), и он, свободно раскинувшись в мягком широком кресле, немедля и без околичностей взял быка за рога: "Я слышал ваши люди отказали Байару во въездной визе. Вам не стыдно?". "Байару?
– в свою очередь удивился я.
– Я не в курсе дела. Неужели, дорогой мой Эскобар, вы всерьез предполагаете, что мне докладывают фамилии всех лиц, собирающихся посетить нашу страну?". "Ну так вмешайтесь. Во имя искусства, ценителем которого вы являетесь, и во имя справедливости, которой вы служите. Неужели фамилия Байар вам ни о чем не говорит?". "Но ведь он, кажется, француз, - лениво отпарировал я.
– Почему бы его интересы не защищать французскому послу? С какой стати его судьбой обеспокоились вы?". Дон Эскобар ракетой взвился вверх со своего кресла и моментально плюхнулся обратно. "А вот это-то как раз неважно, - глаза его загорелись от возмущения.
– При чем тут его национальность? Байар великий писатель, гордость, если угодно, прогрессивного человечества, и я его хорошо знаю. Зачем вы одариваете предвзято настроенных журналистов такой вкусной пищей? Их ведь хлебом не корми. Любой из них мог бы сейчас обыграть такую, к примеру, тему: Не так давно по вашей стране в составе пуштунской делегации путешествовал мрачный фанатик, талиб, на совести которого гибель многих честных людей, единственная вина которых состояла в том, что они изредка играли в шахматы и вечерами слушали классическую музыку, то есть, по мнению наиболее ретивых фундаменталистов, нарушали законы шариата. Так вот: этот человек удостоился вашей визы, а великий Байар успевший доказать всем действительно зрячим людям, что достоин людского уважения, Байар, из кожи вон лезший на многих форумах в защиту мира и человеческих прав, Байар, не побоявшийся публично влепить пощечину этому старому крокодилу Торресу за то, что его полиция практикует пытки и похищения людей, Байар, вызволивший из тюрем сотни палестинцев и канаков, - оказывается недостоиным этой чести. Я не один раз и по самым различным поводам схлестывался с Байаром, но мне никогда не приходило в голову отказать ему в чашке чая. Неужели вы полагаете, что Эскобар Секунда решился бы занять пост посла в вашей стране, не будь он действительно искренним другом вашего народа и не уважай он основные социалистические принципы? Неужели вы полагаете, что великий Байар в течении всего времени пребывания у вас допустит прямые или косвенные нападки на ваше правительство и ваш строй? Ему, я абсолютно уверен, просто хочется подержать пальцы на пульсе вашей культурной жизни, повидаться со старыми знакомыми, может быть, взглянуть свежим взглядом на ваши новые города. Неужели вы не понимаете, что отказывать Байару в визе неприлично, недальновидно и недостойно цивилизованных людей? Молю вас, вмешайтесь, иначе будет поздно, вы нанесете смертельную обиду и ему, и мне, и Франции. Если не хотите поступать порядочно, - поступите хотя бы умно". "Но позвольте, - возразил я, - все последние заявления Байара, включая его последнюю книгу, - сплошная низкопробная антисоветчина. Мой дорогой господин посол, неужели вы водите дружбу с людьми, поливающими вас грязью? Вы ожидаете от нашего руководства особого отношения к Байару на том основании, что у него есть определенные заслуги перед антивоенным движением, и еще на том, что он популярный на Западе литератор. Но ведь это, согласитесь, вчерашний день. Пока он держался в рамках, у него не бывало трудностей с въездом в нашу страну. Если мне не изменяет память, он посещал ее раза три или четыре. И вообще, бывшие друзья хуже врагов, эту простенькую истину вы не в силах отрицать. Не сочтите за высокомерие, но я, право, не уверен, что должен вмешиваться в работу компетентных органов нашего государства ради столь сомнительного доброжелателя". Дон Эскобар взглянул на меня затравленно и свирепо. "Но я, господин вице-премьер, в данный момент обращаюсь к вам не как к политику, а как к честному человеку - сделайте что-нибудь для великого писателя, которому, как любому из нас, иной раз приходилось заблуждаться, но чье имя останется прославленным в веках. Байар... Да это же Байар!". В его возгласе было столько страсти и наивной веры в какую-то исконную справедливость, что мне очень захотелось напрочь забыть о разделявшей нас государственной границе. "Ну ладно, дон Эскобар, я посмотрю. И если что-то возможно будет изменить, то поставлю вас в известность первым. Вы же тоже прекрасно понимаете, что обещаю вам это как доброму другу, а не как полномочному представителю испанского королевства, входящего в Западноевропейский Союз. И не надо примешивать сюда советско-афганские отношения. Не стоит, право. Разве ваша страна, да и вообще, любая страна Европы, руководствуется в своих практических действиях лишь чистой христианской моралью? А ведь мы еще и атеисты. Все происходящее на Ближнем и Среднем Востоке входит в сферу наших интересов, и мы, конечно, не можем их не защищать. Кстати говоря, исламских фундаменталистов в Пуштунистане подкармливают оружием и деньгами некоторые ваши идейные друзья, а вовсе не безбожники-коммунисты из Москвы". "Я мог бы воспринять ваши слова, как оскорбление, - возмутился дон Эскобар, - хищников, за определенную мзду вкладывающих оружие в руки злейших врагов прав человека, не следует называть моими друзьями. Коммерсантов, и в том числе испанских, делающих грязный бизнес на пуштунских теократах, я недолюбливаю не меньше вашего. Кстати, Байар придерживается по этому вопросу совершенно аналогичного мнения. Но тут мне как раз все предельно ясно. Кровожадные вампиры в цивильном обличье обогощаются на крови и страданиях людей, - это же старо до обыденности, чего же еще можно ждать от этих исчадий общества потребления, но вы... Почему вы? Что у вас общего с агрессивным исламом? Я имею в виду вашу идеологию, конечно. Не спорю, мусульманское население составляет треть населения вашей страны, и даже если какая-то его часть и не относит себя к последователям Корана, я все же могу представить себе связанные с этим потенциальные проблемы. Аллах велик - не так ли? Но ведь вы не требуете, кажется, от ваших среднеазиатских коммунистов, чтобы они во имя сохранения советского стратегического влияния в районе Персидского залива тщательно соблюдали традиции закята или еженощно утыкались лбами в каракумские пески во время богослужений? Это выглядело бы довольно странно, не правда ли? Ох уж эти стратегические интересы! Скажите, вас никогда не охватывает ощущение того, что все мы полным ходом катимся к пропасти только потому, что больные нервы человечества некому лечить? И еще потому, что в отношениях между государствами, как и в средние века, господствует не мораль, а сила, а все эти "стратегические интересы", которые мы так рьяно защищаем, всего лишь условности, - сложные для понимания, но условности, - то есть понятия явно противоречащие действительным стремлениям народов, и все только и думают о том, как лучше надуть друг друга". Я почувствовал, что беседа потекла в русле общеполитической дискуссии и вздохнул свободнее: "Что ж, дон Эскобар, иногда меня и охватывает похожее ощущение, но кто же виноват в том?". "Кто виноват, спрашиваете? Виноватых нет и виновны все. Вряд ли, однако, ваш кабинет удобное место для развития столь банальной мысли. Ваше время стоит дорого, а покончить с этой темой за полчаса невозможно. Лаконичными могут быть заготовленные краснобаями впрок экспромты и афоризмы, кропотливый же поиск истины отнимает месяцы и годы". "Ну что ж, годами мы и в самом деле не располагаем, но, сказать по правде, я не спешу и готов с интересом вас послушать. Просветите меня. Ведь не всякий удостаивается чести обменяться мнениями с доном Эскобаром Секундой, и да будет ему известно, что в нашей тоталитарной стране он не испытает недостатка во внимательных слушателях". Я уверен, что он должным образом оценил мой доброжелательный сарказм, глаза его игриво блеснули, тонкие губы искривились в легкой и почти незаметной улыбке. Но обмена мнениями, увы, не получилось. Господин посол понял меня слишком уж буквально и проговорил без остановки битый час. На мою долю выпало слушать, поддакивать, и, по мере возможности, не терять нить его рассуждений. Надо признать, рассказчик из него был великолепный. Прошла всего пара минут с начала его монолога, а его грузное тело уже выпорхнуло из кресла и заметалось по комнате подобно резвому бильярдному шару. Он явно почувствовал себя полноправным хозяином кабинета. В свою страстную речь он попытался вместить все ключевые проблемы человечества. О чем только он не говорил: и о вероломстве политиканов, и о том, что не хотел бы выдавать любимую внучку замуж за капиталиста, и о том, что бедным не до культуры, а богатым не до бедных, и о том, что количество зла в мире - величина постоянная, и складывается она из малюсеньких частиц зла нашедших пристанище в наших сердцах, это их диалектическая сумма проявляет себя то в виде террора, то в форме бомбежек, то в преднамеренном повышении цен на продукты питания, - но начало зла в человеческой душе. Он обличал все пороки общества. Насколько мне удалось его понять, он широко пользовался характерной для социального фрейдизма аргументацией, но излагал все эти старые как мир доводы в настолько совершенной форме и такими, идущими из глубины сердца, словами, что поневоле хотелось признать его личное право на идейный приоритет, отводя остальным претендентам незавидную роль жалких эпигонов. Давно не приходилось мне слвшать столь яркой пропагандистской лекции, да и то верно, что я попал под пресс одного из лучших ораторов Европы. Ах, каким был бы он в Грузии тамадой! Он с огромной силой внутренней убежденности доказывал, что фашизм, в основе своей, не социальное, а индивидуальное явление; что ростки его гнездятся в душе каждого человека; что неумение и даже нежелание обуздать тайные, темные, агрессивные инстинкты, которыми только и гордимся мы в действительности, - ибо ошибочно полагаем будто они и придают нам истинную ценность, - постоянно подкармливают наше фашистское подсознание. По этой причине он счел нужным процитировать Брехта: "Все еще плодоносит чрево породившее Это", и с видимой грустью добавил: "Это невозможно искоренить вконец. И все же - каким бы сатанинским злом не был фашизм, есть и худшее зло: порождение не души, а общественного самодовольства. И зло это именуется Конформизмом, и оно хуже фашизма хотя-бы оттого, что на свете, к счастью есть антифашисты, и их немало, но антиконформистов нет и не может быть в природе. Конформизм - крест человечества". "Все мы: и вы, и я, и все остальные - конформисты, и останемся таковыми навсегда", - торжественно заключил он и гордо замолчал. Я вздрогнул. На минуту мне показалось, что я помолодел лет на сорок. Гром и молния, разве не о том же толковал Писатель перед самой своей смертью? Писателя давно уж нет в живых, - с течением лет выяснилось, что не так уж он и велик, каким казался, хотя и забыть о нем полностью не забыли, - скоро и мне предстоит свидание с ним в мире теней, а я выслушиваю от человека, которому Писатель в отцы годился бы все те же слова. О боже, Секунда, пожалуй, вообразил будто открыл нечто новое. Да наверное еще Аристотель думал о том же самом. Неужели все мы живем в совершенно неизменяющемся мире? Мысль эта отозвалась в моем мозгу пронзительной и болезненной нотой, и я на миг потерял самообладание: "Но почему же конформизм? Что вы все тянетесь к этому слову, как мотыльки к свету? Мало что-ли других проблем? Тем более что эту, как вы сами утверждаете, людям никогда не решить. Да и что можно сделать, дон Эскобар, чтобы вы назвали человека просто человеком, не презирая его в душе хотя бы и против своей воли. Как добиться того, чтобы вы не окрестили его эгоистом? Чем заслужить такую честь? Ну, скажем, что должен я совершить для того, чтобы заслужить вашу благосклонность? Впустить Байара? Снизить цены на хлеб? Благословить книжные костры, памятуя о том, что лучшее враг хорошего? Подать в отставку? Что изменится? Есть же пределы возможного". Я сорвался, и срыв этот был недостоин заместителя главы правительства, но за последние десятилетия меня принуждали выслушивать и принимать всерьез столько лощеных фраз, что я не смог сдержаться, - уж лучше бы мы закончили на Байаре! "Ну зачем же проситься в отставку?
– возразил дон Эскобар.
– Возьмите-ка лучше пример с меня. Будучи конформистом по образованию и антиконформистом по призванию, я не только не подаю в отставку, но и принимаю живейшее участие в политической жизни, хотя мне сам бог велел писать книги, рассчитанные на узкий круг элитарных читателей: искусство ради искусства, полет чистой фантазии, поток сознания, и все в таком же духе. Критику левых интеллигентов я как-нибудь пережил бы, но не в этом дело. Нельзя замыкаться в себе. Зачем же подавать в отставку (он, казалось, уговаривал меня не делать рокового шага, как будто я уже решился подать в инстанцию заявление об уходе по собственному желанию), лучше употребите данную вам богом и вашим правительством власть на добрые дела. Вы же человек информированный, вы же видите, не можете не видеть, что земля напропалую несется к термоядерной катастрофе. Сделайте хоть что-нибудь, господин Заместитель Премьера! Иногда мужество состоит в том, чтобы решиться на уступки. Иначе все мы, вместе с нашими концепциями благоустройства планеты, полетим в тартарары. От американцев нечего ждать, от европейцев тоже. Они думают, что большой войны никогда не будет. Слепые безумцы! Увы, мои соотечественники в подавляющем большинстве - слепые безумцы. В противном случае они что-то предприняли бы для изменения политики своих правительств. Устроили бы всеобщего забастовку. Разнесли бы в пух и прах военные заводы. Но они погрязли в мыслях о хлебе с маслом, они разобщены и глупо радуются этому, среди них почти нет героев, тех кто стоит выше страха - высмеивают, а смех такое дело... Когда эти обыватели поймут, что общий удел не минует и их, когда их носом ткнут в грязную лужу из крови напополам с дерьмом, то будет уже поздно. Но вы, коммунисты, вы кичащиеся своей программой социального оптимизма для всего человечества, неужели вы не видите всю пагубность бездействия? Или вы тоже зажрались? Тогда нечего обманывать людей. Вам не нравится, когда вас называют конформистом? Понимаю, вас тошнит от этого слова, но ваши мучения напрасны, - как я сказал, не конформистом быть невозможно, ибо все мы вынуждены заботиться об удовлетворении своих потребностей, но вас тем не менее тошнит. Я вовсе не осуждаю вас за это: вы желали бы изгнать владеющее вами чувство дискомфорта. Что ж, вполне обоснованное желание. Но для этого надо что-то сделать, дорогой мой, похлопотать, пошевелить мизинцем, пожертвовать напускным авторитетом. Я пишу книги и бегаю из посольства в посольство, а что делаете вы? Сидите, извините за прямоту, в кабинете, подписываете бумажки, в которых жизни не больше, чем, например, в номере моего автомобиля, и чрезвычайно довольны собою. Извините уж, что я вас так... А ведь куда мне до вас, хоть я и писатель. Вы принадлежите к тем, кто формирует государственный курс, я же всего только обычный смертный. Перо и бумага недостаточные рычаги власти в нашем мире. Сбросьте с себя привычные оковы, ощутите себя Маратом или Дантоном, Марксом наконец! Вот уж кого нельзя было устрашить видом гильотины. Или Сталиным! Не подумайте только, будто я настраиваю вас на переворот, упаси господь. Просто я хочу, чтобы к вам вернулась ваша решимость, та решимость, которая наверняка владела вами, когда вы были помоложе... Напишите книгу и издайте ее, устройте презентацию, пресс-конференцию, пригласите журналистов, раздавайте интервью налево и направо. Ведите себя как ответственный, но свободный человек. Загляните к себе в душу, почаще советуйтесь с вашей совестью. Подумайте о тех несчастных, о детях, что обречены погибнуть в будущей мясорубке. Постарайтесь остановить ЭТО...". Так он говорил, взволнованно и сбивчиво, и даже малой доли его слов было достаточно для того, чтобы надолго испортить наши отношения и, вероятно, я был вправе отреагировать на его выступление более чем резко, - еще бы, посол иностранного государства ведет пропагандистскую обработку правительственного чиновника высокого ранга совершенно недипломатическими средствами, можно даже сказать: вербует его, но я почему-то медлил возражать. Подумалось о том, что мне ни много, ни мало шестьдесят девять лет; о том, что обстановка в мире дрянная и продолжает ухудшаться; что путей выхода из тупика не видно; что в свое время я не остановился перед тем, чтобы ограбить человека, воплощавшего собой куда меньшее зло, чем какой-нибудь милитарист у власти; о том, какая сволочная штука жизнь и как жаль, что финиш близок; о том, что я так и не сохранил единственного человека с которым дружил, и проиграл единственную женщину которую любил; о том, что февраль в этом году выдался слишком тусклый, - и мне расхотелось разыгрывать из себя высокопоставленного чиновника, возмущенного бестактным поведением официального представителя иностранной и не очень дружественной нам державы. Признаться, я растерялся. Кажется, дон Эскобар тоже внезапно осознал, что хватил лишку. Он как-то сразу замолк и сник, лице его выражало нечто похожее на смущение. Сказать бы ему сейчас сухо и строго: "Боюсь, что в течении некоторого времени наши страны будут вынуждены поддерживать отношения на уровне поверенных в делах", но ничего такого я, конечно, не сказал, только поднялся с кресла и подошел к окну. Густой снег валил хлопьями, и в ту минуту больше всего на свете мне захотелось слепить снежок и изо всех сил запустить его высоко в небо. Но маловато у меня их оставалось - этих сил! Бедный дон Эскобар как-то весь съежился, втянулся в кресло (пока я смотрел в окно он успел опуститься в него), стал похож на... на плюшевого мишку, и мне стало его жаль. Желая разрядить обстановку я, без всякой связи с недавними тирадами господина посла, вспомнил о Байаре: "Я не забыл о причине, которая привела вас сегодня ко мне, господин посол. Я свяжусь с руководством МИД и, если только дело не серьезнее, чем мне это сейчас представляется, то, пожалуй, можно будет надеяться на его благополучный исход". Мгновенно оживший дон Эскобар с готовностью подхватил конец брошенного мною каната. "Буду очень благодарен вам за содействие. Желаю вам доброго здоровья. Сегодня я отнял у вас немало времени, наговорил лишнего, постарайтесь простить мне мою навязчивость. До свидания", - извиняющимся тоном проговорил он. "До свидания. Заходите почаще, дорогой сеньор Эскобар. Я всегда искренне рад видеть вас", - улыбнулся я ему на прощание. Мы пожали друг другу руки и я проводил его до дверей кабинета.
Вернувшись за письменный стол, я машинально включил настольную лампу и рассеянно проглядел какие-то бумажки. Потом опять подошел к окну, уперся лбом в стекло и, наверное, с полчаса наблюдал за хаотичным кружением белых хлопьев. День выдался на удивление спокойным - такого за свою долгую службу я и не припомню. По сути, кроме уже состоявшейся встречи с испанским послом, распорядок дня иных серьезных мероприятий не предусматривал. Я должен был еще прочитать и подписать два письма: одно - в Бонн, нашему военному атташе, и другое - в Асунсьон, временному поверенному в наших делах, но с этим можно было не спешить. Недавняя встреча произвела на меня неожиданно большое впечатление. Я был застигнут врасплох, и странное дело - вновь почувствовал себя двадцатилетним. Будто кто-то, наделенный неведомой и могучей силой, заново смазал животворным маслом мои давно поскрипывающие суставы. Я стоял у окна, любовался падающими с неба белыми хлопьями и улыбался неизвестно чему. К счастью, за эти полчаса меня никто не потревожил - телефоны как по заказу молчали, помощники сидели в своих кабинетах, личный секретарь терпеливо ожидал моих дальнейших указании. Когда я наконец очнулся от наваждения, то подумал, что беседу с доном Эскобаром все же надлежит оформить, хотя-бы и по памяти, в виде записи, и вновь уселся за стол. Я включил компьютер и попытался представить себе текст, строчку за строчкой. Долгое время у меня не выходило ничего путного, отчет получался каким-то абсурдным, детский лепет напополам с мудростью, ни один настоящий дипломат не поверит в это. Все-таки, в конце концов я остановился на наиболее правдоподобном, с моей точки зрения, варианте отсебятины и окончательная редакция записи выглядела уже относительно пристойно:
ЗАПИСЬ БЕСЕДЫ ЗАМЕСТИТЕЛЯ ПРЕДСЕДАТЕЛЯ СОВЕТА МИНИСТРОВ СССР С ПОСЛОМ ИСПАНИИ В СССР СЕКУНДОЙ
17 февраля 2024 года
1. Секунда пришел ко мне к двенадцати часам в возбужденном состоянии и заявил, что решился ходатайствовать за Байара. Байар-де часто заблуждается, но в целом он прогрессивно настроенный писатель, неоднократно поддерживавший миролюбивые инициативы советского правительства, и, потому, по мнению посла, к его заблуждениям следует отнестись с известным снисхождением. На мой вопрос, по какой причине за французского гражданина ходатайствует испанский дипломат, Секунда ответил, что его связывают с Байаром узы тесной личной дружбы, и его просьбу в этом контексте также следует рассматривать как личную. Секунда сказал, что вряд ли можно ожидать от Байара антисоветских выпадов в течении всего времени его предполагаемого пребывания в СССР и справился о возможности отмены отрицательного решения ОВИР. Я уклонился от прямого ответа, ограничившись заявлением в том духе, что с учетом высокого авторитета Секунды и Байара в кругах либеральной западной интеллигенции, и помня об известных заслугах Байара перед антиядерным движением в Европе, переговорю с министерством, но окончательное решение вопроса о визе, безусловно, относится к компетенции нашего министерства иностранных дел. Секунда долго благодарил меня за участие и выразил надежду, что МИД сочтет возможным пересмотреть прежнее решение в позитивном духе.
2. Пользуясь случаем (беседа велась с глазу на глаз и в отсутствие переводчика) Секунда затронул ряд деликатных вопросов международного положения не имеющих прямого касательства к советско-испанским отношениям. В частности, он в пессимистическом духе оценил перспективу сохранения всеобщего мира, возложив равную ответственность за обострение обстановки на все конфликтующие стороны. Я, со своей стороны, отвел это обвинение, отметив очевидное противоречие содержащееся в рассуждениях посла: ведь ему самому неоднократно приходилось признавать выдающееся значение миролюбивых внешнеполитических инициатив советского правительства, к которым, однако, оставались и остаются глухи правительства входящих в НАТО стран, и, наряду с другими, и правительство Испании.
3. Секунда весьма презрительно отозвался о региональном "правительстве мулл" в Пуштунистане, обвинив мировое сообщество, а также и Советский Союз, в снисходительном отношении к, как он выразился "зарвавшемся и предавшем основные принципы своей же религии талибском духовенстве, культивирующем мракобесие у себя в регионе на виду у всего культурного мира". На мое замечание, что центральное афганское правительство в Кабуле пользуется реальной поддержкой испанского правительства, получая от него оружие и боеприпасы, Секунда немедленно ответил, что он придерживается об испанских торговцах оружием того же низкого мнения, что и Байар, и не относит себя к числу тех безответственных испанских политиков, которые отвечают за организацию военных поставок режиму в Кабуле. Я повторил нашу официальную позицию по отношению к Афганистану: Советский Союз, соблюдая принципы международного права, не считает возможным вмешиваться во внутренние дела соседнего дружественного государства. Как бы мы не оценивали протекающие в Афганистане внутриполитические процессы, нет оснований ставить под сомнение законность талибского "правительства мулл" в Пуштунистане, и, тем более, нельзя однозначно утверждать, будто все афганское духовенство разделяет экстремистские позиции отдельных влиятельных фанатиков. В отношении Афганистана СССР проводит ту же политику, что и по отношению к любым другим странам, заинтересованным в налаживании взаимовыгодных контактов с Советским Союзом. Основным приоритетом советской внешней политики в ближневосточном регионе, где, как хорошо известно испанскому послу, сохраняется взрывоопасная обстановка, является стремление поощрить здесь тенденции к мирному урегулированию спорных вопросов, что, вне всяких сомнений, отвечает подлинным интересам многомиллионных масс трудящихся в странах Ближнего и Среднего Востока. Пусть о моральной стороне своей политики задумаются те правительства, при прямом попустительстве или по указанию которых продолжаются поставки современных вооружений в регион. На мои слова Секунда реагировал весьма вяло, заявив, однако, что в том, что касается поставок оружия, он и сам отстаивает перед кабинетом в Мадриде аналогичную точку зрения.
4. Беседа продолжалась более полутора часов. В 13.40 мы распрощались. Напоследок посол Секунда вновь напомнил мне про дело Байара.
Итак, официальный документ о нашей беседе был составлен и даже, в достаточной степени, обкатан. Ничего из ряда вон выходящего. Кстати, Светлову я позвонил в тот же день. Мои доводы возымели действие и Байара впустили в страну. Но, в конце концов, дело было не в Байаре.
Ночью сон долго не шел ко мне. Жгло душу сегодняшнее "сделайте хоть что-нибудь!". Ну а что могу я сделать? Да и кто может? Машина давно запущена. Неужели кто другой на моем месте: Писатель, или Антон, или Хозяин, или даже дон Эскобар лично - в силах изменить что-либо? Очень сомневаюсь. А я... Я уже слишком стар. Стар! Мое время ушло. Если и мог я сделать что-то путное, это было слишком давно, когда на свете жил какой-то совсем другой человек, НЕ-Я, не имевший со мной ничего общего. А сейчас... Сейчас у меня совершенно не осталось на большую политику сил. Я разучился даже смеяться, и способен нынче только на созерцание. В конце концов, Секунда много моложе меня, мне под семьдесят, а ему каких-то пятьдесят два - ему и карты в руки. На мою долю осталось совсем немного таких зим как эта, потом снежные хлопья уже без меня будут падать на бреную землю, а я... Я глубокий старик и больше всего на свете думаю о своем внуке, - это единственный человек, которому я доверяю. Ему одному, - а не вам, дон Эскобар! На черта мне вообще далась эта политика, единственное на что она способна, - это привести личность к полному краху. Черт бы побрал того моего дружка, Элефтероса, - как я недавно, за истечением срока давности и изменениях в государственной архивной политике, выяснил, тщательно законспирированного агента всесильной когда-то ОССС, - за то, что надоумил меня оставить науку. Черт, кстати говоря, и побрал. Я-то так и не успел как следует отблагодарить его за содействие. Совсем еще молодым он подхватил мозговую опухоль, и никакой блат ему не помог. Мне так стало жаль его тогда, неплохой был человек и, как выяснилось, хороший агент, но... Что же, сейчас мне благодарить его за то, что он подтолкнул меня на неверный путь? Хотя при выпадавших иной раз на мою долю невзгодах, мне иногда хотелось, чтобы он стоял рядом, казалось, вместе мы одолели бы... И незачем ругать его за то, за что надо ругать себя. Сегодня я мог бы быть академиком, или на худой конец доктором наук, и жить без надрывов и неисполненных амбиций. Восторгаться маленькими радостями старости и бояться мировой войны не больше любого грамотного человека, просматривающего после обеда ежедневные газеты и не очень-то всерьез воспринимающего всю эту писанину. Подумать только: были времена, когда я мог отличить континуум от конденсатора! И тут верный раб бессонницы - мой старый и больной мозг - с натугой начал извлекать из кладовых памяти почти позабытые фамилии из тех, что когда-то были преисполнены неизбывного очарования. То были фамилии людей, образ мышления и жизненные принципы которых некогда скрашивали мое подернутое туманом забвения прошлое. Да, было время, когда дельная статья в научном журнале ценилась мною больше всяких там коронаций или демаркаций пограничных зон. Это уже потом политика целиком заслонила собой науку и бесцеремонно обратила те волшебные фамилии в обыденные наборы букв, почти наугад отобранных из обычного алфавита. А какие это были фамилии! Вслушайтесь в их чарующую музыку: Ф-а-р-а-д-е-й, М-а-к-с-у-э л-л, Г-а-л-и-л-е-й, Л-е-й-б-н-и-ц, Н-ь-ю-т-о-н, П-у-а-н-к-а-р-е, К-а-п-и-ц-а. А параллельно с миром этих колоссов сосуществовал никчемный мирок разных там Гогенцоллернов, Тюдоров, Медичи, Романовых, Бисмарков, Керзонов и прочих незначительных людишек, строящих из себя, единственно благодаря своей родовитости, физическим данным или умению обжуливать других, невесть что. Это уже после все перевернулось и сознание медленно повернулось к новым ярким фамилиям: Т-э-т-ч-е-р, М-и-т-т-е-р-а-н, А-л-ь-е-н-д-е, П-и-н-о-ч-е-т,Т-о-р-р-и-х-о-с, Б-х-у-т-т-о, Р-е-й-г-а-н, Б-е-г-и-н, А-р-а-ф-а-т. А игроки с выщипанными номерами на отлинявших майках, всякие там Фейнманы, Эйнштейны, Ландау, Планки, Франки, Дираки, Боры с Гильбертами, Кюри-мужчины и Кюри-женщины, Полинги и Паули с холодной рассудочностью были отправлены на скамейку запасных. Но вот нынешней ночью старичку привиделось, что игроки основного состава подустали и настала пора поразмять ноги запасным. Вот и наступило времечко подводить итог: а за окном безжалостно кружат белесые и равнодушные к времени и людям снежные хлопья, и что же мне сказать себе в ободрение, пока еще нахожусь в добром здравии и трезвой памяти? Скоро, очень скоро, не будет ни того, ни другого - только круговерть тающих снежинок над моей могилой, некий будущий февраль без меня, и еще внучок без любимого деда на этой земле. И больше ничего. Но до того грядет страшная минута последнего пробуждения, - страшная именно своей незамутненной прозрачностью. Один из тех, из великих, по фамилии Ф-е-р-м-и, мог произнести в эту последнюю, ясную минуту горячие слова целебной молитвы: "Я, Энрико Ферми, так, как мне было дано, служил науке и истине. Я сделал атомный реактор. Не знаю, хорошо это или плохо, но я сделал его. Прости меня, Господи, если можешь. Я так мало жил, но моя жизнь не прошла впустую". Некто Ш-р-е-д-и-н-г-е-р мог встретить предсмертное мгновение смелыми словами: "Я, Эрвин Шредингер, написал уравнение Шредингера. Его знает наизусть каждый уважающий себя физик, и я вправе гордиться этим", и умереть со счастливой улыбкой на угасающих устах. Т-а-м-м ничего не мог бы сказать, он не в силах был говорить, редчайшая болезнь превратила его в беспомощного инвалида, но ум его оставался ясным, и он обязательно подумал бы:"Я, Игорь Тамм, всю свою жизнь был порядочным человеком, никогда не гнался за почестями и титулами - они находили меня сами; я просто занимался любимым делом и, кажется, обогатил чем-то существенным науку. Я вправе надеяться на то, что когда исчезну с лица земли, коллеги и друзья помянут меня добрым словом". Ферми, Шредингер, Тамм... А я? Что смогу сказать себе я? Что в пору далекой и пылкой юности простодушно желал счастья всем живущим на земле? Что во имя этого всеобщего счастья взялся судить, казнить и миловать, и во имя высшей справедливости ограбил чужую квартиру? Что из чисто карьеристских соображений не постеснялся ввести в заблуждение самого Писателя? Что во имя призрачного счастья власти предал науку? Что докарабкавшись до высокой зарплаты и какого-то подобия служебного авторитета успокоился и честно отрабатывал положенные мне законом и циркулярными распоряжениями льготы и привилегии? Что не сумел сохранить дружбу? Что оказался не в силах завоевать любовь? Неужели я и в самом деле такой дурной человек? Но ведь это неправда! Неправда! Дон Эскобар максималист, а я уже стар, я не могу, вот будь я помоложе... И я не собирался обманывать Писателя, - так, самую малость. Ну не получилось все так, как было задумано, но ведь есть же природные границы человеческим возможностям! Меня, по правде говоря, давно уже не снедает зависть при виде чужого успеха, пусть кто может тот достигнет большего, чем я. Верно, когда-то я жаждал сверхчеловеческого, но жизнь поставила меня на место. Я слишком поздно, трагически поздно осознал, что сверхчеловеком в реальной жизни стать нельзя, что супермен - всего лишь отрыжка воспаленного воображения от реакционных философов и режиссеров коммерческого кино. И вообще, ницшеанства не существует и все люди живут в мире банальных трюизмов. Дайте же мне умереть спокойно! А он - пиши книги, устраивай пресс-конференции, раздавай интервью, бей в набат. Слушайте меня, люди! Меня - и никого более! Я - пророк, мессия мира и дружбы между народами. Все лгут - один я говорю правду. Ну, не я один. Правду хотел бы вам сказать и дон Эскобар Секунда, но у него не получается, у него слишком тихий голос, почти шепот. Его мало читают в нашем блеющем от скотских восторгов мире, а я принадлежу, видите-ли, к элите формирующей государственный курс великой державы. Мне и карты в руки, мне - а не дону Эскобару. А дон Эскобар пусть отобьет себе пухлые ладони аплодируя моим невоздержанным речам. А понимаете ли вы, дон Эскобар, что меня за такие несогласованные речи за шкирку да на преждевременную пенсию? Хотя какую там преждевременную, но... но это неважно, я не хочу уходить. В моем ли возрасте - за ушко да на солнышко?! Неужели вы, дон Эскобар, до сих пор не поняли, что политика создана не для современных Дон Кихотов худшего издания, а для рационалистов с железными нервами и стальной выдержкой? Мистика давно изжила себя. Миру грозит война? Не впервой! Она грозит ему целых восемьдесят лет, не является ли это лучшим доказательством тому, что ее и вовсе никогда не будет? А если все-таки суждено... Смешно полагать, будто я, даже с вашей помощью, дон Эскобар, смог бы остановить паровой каток, чему бывать, тому не миновать. Интервью ему подавай! А как врежут потом с утра: "Подать сюда Ляпкина-Тяпкина!". Классику читать надо, русскую классику, господин посол. Совесть, конформизм, программа социального оптимизма для страждущего человечества, ох и мастак вы пускать по ветру красивые словечки! Но мне скоро семьдесят, время подводить итоги, совсем как у Р-е-м-а-р-к-а: "Время жить и время умирать". А подать сюда Ляпкина-Тяпкина? А все же дон Эскобар Секунда в чем-то прав. Сколько можно трусить? Кто из знаменитых сказал: "Нет большего порока, чем трусость", Б-у-л-г-а-к-о-в? Нельзя больше трусить. Пересилил же я чувство страха в самом начале пути, значит могу. А может не Ляпкина-Тяпкина? Может подать сюда какого-нибудь иностранного корреспондента из прогрессивных. Мыслящего, зарекомендовавшего себя правдивым журналистом, таким чтоб не переврал слова и мысли. Если уж погибать, так с музыкой. Но кого же, кого? Выбор невелик. Пожалуй даже, выбора нет. Я недурно знаком с Массимо Чиавиттой - московским корреспондентом "Униты", и мне всегда нравились его статьи и репортажи. Даже из специально для меня предназначенных переводов было очевидно, что их писал неглупый, зрячий и доброжелательный человек. Да, только он. Во-первых, он стратегический партнер, коммунист и предпочитает Маркса Раймону Арону - следовательно в главном мы единомышленники. Во-вторых, руководство его партии всегда особо подчеркивает свою приверженность свободе слова, - в этом определенная гарантия того, что интервью напечатают без искажений. И, в третьих, его газета выходит большим, чуть ли ни миллионым тиражом, - а в этом залог тому, что мои слова разнесутся по всему миру, и их никто не в силах будет замолчать, ни левые, ни правые. Пусть на какое-то историческое мгновение, но я обрету имя собственное. Я, заместитель главы правительства и старый, умудренный опытом человек, от имени своей страны протягиваю Западу оливковую ветвь мира, и да будет мой жест оценен по достоинству. И провалитесь вы, дон Эскобар, в преисподнюю...
...Позже он вспомнит, почему остановил выбор на Чиавитта. Это было на приеме в итальянском посольстве лет пять тому назад. Держа в руке бокал шампанского он весело беседовал с красивыми дамами, и этот Чиавитта случайно, а может и не очень случайно, затесался в их легкомысленный кружок. Потом дамы разбежались кто с кем, для них он, пожалуй, был староват и неинтересен, а этот Чиавитта воспользовавшись моментом бесцеремонно подхватил его под локоть и настолько разошелся, что заявил буквально следующее: "Счастлив познакомиться с таким выдающимся московским грузином, как вы. Я только вчера прилетел из Грузии. Ох, сколько у вас блестящих людей! Вы, грузины, народ с сильной интеллигенцией, - это бросается в глаза. Но, как мне дали понять, историческая судьба вашей родины сложилась не очень завидно. Жестокие репрессии двадцатых и тридцатых, гибель национальной дивизии под Керчью, расстрел манифестации в 56-ом. Отцы недосчитались сыновей, сыновья - отцов. А когда страсти улеглись, то остался страх. Мне показалось, что разговаривать с иностранцами у вас не боятся только провинциалы". Тогда он, неожиданно легко поддавшись на эту небольшую провокацию, немного обиделся и пустился доказывать этому нагловатому Чиавитта, как тот заблуждается в оценке судеб грузинской интеллигенции. Шампанское ударило им в голову, они заспорили излишне громко, но в конце концов журналист уступил и, махнув рукой, сказал так: "Вы симпатичный народ и очень похожи на нас, итальянцев. Вас так же трудно переспорить и вы, как и мы, индивидуалисты до мозга костей. Несмотря на то, что я коммунист, уважаю я вас именно за это, а не за политику. Никак не могу забрать обратно свои слова о царящем у вас страхе, но, пожалуй, готов согласиться с тем, что писать о вашей интеллигенции свысока было бы неэтично. Я напишу как можно честнее". Совершенно дурацкий спор, но итальянец употребил редко слово "неэтично" и он проникся к нему доверием...