Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«Стихи мои! Свидетели живые...»: Три века русской поэзии
Шрифт:

Он видел грозное «предвестье бед», провидел «высь трагедий», но не вынес «пошлости ответа».

Искавший мук, одну лишь муку: не петь — поющий не учёл. Восслед умолкнувшему звуку он целомудренно ушёл.

Его бывшие сподвижники отвернулись от него, и он принял тихую смерть, никого не проклиная. А «нам остаётся смотреть, как белой ночи розы / всё падают к его ногам». Для Блока роза — мистический цветок, символ любви и красоты («Белый, белый ангел Бога / Сеет розы на пути»).

Чтобы передать своё восприятие Блока и его творчества, Ахмадулина прибегает к блоковским образам и ключевым словам: свет, мгла, ночь, рассвет, дым, гарь (пожар), высь, даль, тайна, мука, розы, маска, музыка; белый, синий, тихий, роковой (см.: Кожевникова Н.А. Словоупотребление в русской поэзии начала ХХ в.. М.: Наука, 1986).

Наиболее безысходны в ХХ в. судьбы «опалы завсегдатая» — Осипа Мандельштама и «незваной звёзды» — Марины Цветаевой. Стихотворение «В том времени…» (1967) посвящено памяти О. Мандельштама (это было 30-летие со дня его предполагаемой тогда гибели) и его конфликту с эпохой.

В том времени, где и злодей — лишь заурядный житель улиц, как грозно хрупок иудей, в ком Русь и музыка очнулись.

Казалось бы, начало жизни будущего поэта не предвещало её последующего драматизма, но вслед за тревожными событиями (и среди них «предсмертье Блока») появляется предчувствие, что «век падёт ему на плечи». А «он нищ и наг пред чудом им свершённой речи». Певцу затыкают рот, а человека, любившего пирожные (из мемуаров), лишают хлеба и в конце концов умерщвляют, оставив без могилы — «безымянным мертвецом». Но в ахмадулинском сознании он жив и общается с ней.

В моём кошмаре, в том раю, где жив он, где его я прячу, он сыт! А я его кормлю огромной сладостью. И плачу.

Через 20 лет и снова в горестный юбилей будет написано новое посвящение — «Ларец и ключ» (1988). «Когда бы этот день, тому, о ком читаю…», «Когда бы этот день, тому, о ком страданье…» — повторяет автор и пробует вообразить, что Мандельштам продолжал бы жить в Воронеже обыденной жизнью, перестал быть «вспыльчивым изгоем», не дерзил бы и не бросал бы вызова «чугунным и стальным» (Медному всаднику и Сталину). Что стало бы с его талантом, «кабы сбылось «когда бы»? Сие никому неведомо. Но ныне он является в гости и смущает хозяйку.

Я сообщалась с ним в смущении двояком: посол своей же тьмы иль вестник роковой явился подтвердить, что свой чугунный якорь удерживает Пётр чугунною рукой? <…> Но всё, что обретём, куда мы денем?

Скажем:

в ларец. А ключ? А ключ лежит воды на дне.

Гость остаётся загадкой, как и был при жизни. Отсюда и эти образы ларца и потерянного ключа, и странный оборот «воды на дне».

Ещё более близкие и доверительные отношения связывают Беллу Ахмадулину с Мариной Цветаевой, которую она называет по имени и разговаривает с ней на «ты», твердя, например, в «Уроках музыки» (1963) «я, как ты», ибо её тоже в детстве учили игре на фортепиано, и это тоже была враждебная встреча речи и музыки — «взаимная глухонемота». Позднее детское желание хоть чем-то походить на своего кумира сменилось осознанием цветаевской гениальности («гений лба», «гений глаза изумрудный»), пониманием её «всемирного бездомья и сиротства» и парадоксальным сравнением Цветаевой с чудищем и чудовищем, восходящим не к фольклорному «чудищу поганому», а к «чуду» и «чудесам»: «Ты — сильное чудовище, Марина», «чудище, несущее во тьму всеведенья уродливый излишек» («Биографическая справка», 1967). При характеристике цветаевского «чуда» использованы и оригинальные эпитеты («неуместный лоб», «незваная звезда»), которые явно относятся не к «формульному употреблению», а к индивидуальному стилю самой Ахмадулиной (см.: Шульская О.В. Формульные употребления слова з в е з д а и их преобразование в стихотворных текстах поэтов ХХ в. // Поэтика и стилистика. 1988 — 1990. М.: Наука, 1991. С. 100 — 108).

В стихах, посвященных Цветаевой, описываются разные моменты её биографии: счастливая юность, родной дом в Москве, сочельник, ёлка, коньки, магазины, Серёжа («Как знать, вдруг мало, а не много…», 1979); Таруса, осиротевшая без Марины («Возвращение в Тарусу», 1981); эмиграция, Берлин, Париж, снова Россия, война, Елабуга и «двор последнего страданья» («Биографическая справка»). А в стихотворении «Сад-всадник» (1982) с его эпиграфом из цветаевского «За этот ад, / за этот бред / пошли мне сад / на старость лет» Ахмадулина примеряет на себя её мечту о райском саде. Но сад-хранитель оборачивается Лесным царём (по Жуковскому), от которого невозможно убежать: «Ребёнок, Лесному царю обречённый, / да не убоится, да не упасётся». Расшифровать символический смысл этой вещи и её связь с эпиграфом помогает ахмадулинская эссеистическая заметка «Божьей милостью» (1982), где подчёркивается, что «страдание и гибель — лишь часть судьбы Цветаевой», а главное — в том, что её дух и ум охраняли её дар, и она была готова отдать жизнь за эту дарованную ей свыше «Божью милость».

Если с ушедшими из жизни классиками Ахмадулина беседовала в своих фантазиях и снах, то с ещё живыми Борисом Пастернаком и Анной Ахматовой ей довелось встретиться, хотя она и избегала личного знакомства с ними. А началось с того, что, будучи студенткой Литинститута, Белла отказалась подписать письмо с осуждением Пастернака, получившего Нобелевскую премию за роман «Доктор Живаго», и была исключена из института (через полгода восстановлена). Свою единственную, случайную встречу с Борисом Леонидовичем она отразила в стихотворно-прозаическом цикле «Памяти Бориса Пастернака» (1962). Он произнёс несколько фраз — «величественноделикатная интонация», «невнятный гул» голоса — и пригласил её в гости, но «навек, неосторожно я не пришла ни завтра, ни потом», так как «чужда привычке налаживать контакты, быть в знакомстве». Тогда в восторженном поклонении она даже воскликнула в порыве самоотрицания: «Но рифмовать пред именем твоим? О нет!» Впоследствии в мемуарном эссе «Лицо и голос» (1989) Ахмадулина скажет, что у него было «лучшее из всех прекрасных лиц», увиденных ею, «шедевр создателя», и признается: «Жизнь моя ушла на то, чтобы не провиниться перед ним».

Каким же видится «переделкинский изгнанник» его поклоннице? Неотделимым от природы и простора, от леса и деревьев, от февральской метели и дачного посёлка, от того дома, где женщина качала головой и на столе горела свеча («Начну издалека, не здесь, а там…», «Метель»).

Не потому ль, в красе и тайне, пространство, загрустив о нём, той речи бред и бормотанье имеет в голосе своём. («Метель», 1968)

Ахмадулина сумела ощутить и выразить пастернаковскую «идею гармонического единства мира», взаимодействие «подробностей» с «мирозданием» (Ковтунова И.И. Очерки по языку русских поэтов. М., 2003. С. 180, 179). Она отмечает в личности поэта черты, свойственные и ей самой: «гостеприимный азарт», игра в самого себя («сразу был театром и собой»), лёгкость труда, «равновесье между добром и злом», чувство греха за несовершенство ума и жажда искупления «всеобщей вины», способность прощать («простил ученикам своим / измены роковой экзамен»). А ещё — общая влюблённость в Тифлис и Грузию: «Он утверждал: «Между теплиц и льдин, южнее рая, живёт вселенная вторая — Тифлис…» («Памяти Бориса Пастернака»).

Два десятилетия с пустя Б . Ахмадулиной, о казавшейся на больничной койке, пришло на память пастернаковское стихотворение «В больнице» с его «чудной строкой про перстень и футляр» («Ты держишь меня, как изделье, И прячешь, как перстень, в футляр»): «Так ею память любовалась, как будто это мой алмаз» («Когда жалела я Бориса…», 1984). Убеждённая в образованности своих читателей, автор не упоминает имени поэта и не цитирует его стихов, а себя и своих современников обвиняет в его смерти.

И думалось: уж коль поэта мы сами отпустили в смерть и как-то вытерпели это,- всё остальное можно снесть.
Поделиться с друзьями: