«Стихи мои! Свидетели живые...»: Три века русской поэзии
Шрифт:
Неожиданно припоминается и другое гоголевское изречение — после чернобыльской трагедии: «…третий день обострится / понос, выпаденье пера». «Повторяю: редкая птица / долетит до середины Днепра» («Из радиоперехватов»). В этом же стихотворении звучат мотивы из «Слова о полку Игореве»:
То не воют в Чернигове трубы, то не топот в Путивле копыт, то не свозят под Киев трупы, то не Ярославна вопит, то не тараканы-мутанты вползают в Тьмутаракань, то прут по бетонке танки.Такие переклички эпох нередки в лосевских стихах. При расставании с Россией поэт повторял: «О, Русская земля! Ты уже за бугром» и прощался с «ошалелой землёй», поминая её «только добром».
Эх, Русская земля, ты уже за бугром. Не за ханом — за паханом и «бугром», даже Божья церковь и та приблатнилась. Не заутрени звон, а об рельс «подъём».А вот ещё одна историческая параллель: «Леса окончились. Страна остепенилась», и бескрайние степи хранят память о Чингисхане, в курганах спят богатыри, давшие имена сибирским городам — Хабар, Иркут, Ом, Новосибир (частично, скорее всего, авторская выдумка), а рядом с тюльпанами, которые «молятся, сложив ладоши», соседствуют «уралмашевская группировка» и «беспроволочный интернет».
Или такая «Поправка к истории»: Каким предстаёт «бессмысленный и беспощадный бунт» в нынешней России? «При чём тут Ленин, эсеры, Бунд?» Просто выйдет «субтильный» мужичок, схватит топор и в щепки разнесёт свою избу и страшными криками повеселит толпу, а «мусора-опера» повяжут его, будет сидеть он в лагере и петь блатные песни. Сравнивая поведение сегодняшнего убийцы с Раскольниковым, Лосев отмечает, что «теперь забывают / рядом с трупом пустые бутылки и топоры, / на допросах мычат, да и кровь теперь не замывают» («Замывание крови»).
Парадоксально сопоставление январских холодов 1996 г., смерти Бродского и прощания с ним — с похоронами Блока и расстрелом Гумилёва в августе 1921, когда патефоны заглушали хлопки чекистских выстрелов и «плач Персефоны» («Холод. 1921 — 1996»). И мы понимаем, что речь идёт не о реальных температурах, а о духовном замерзании.
Пожалуй, главная и самая больная тема Лосева — Советский Союз, Софья Власьевна (советская власть), советские порядки, быт и нравы. Ко многим своим произведениям он мог бы поставить эпиграфом блоковские строки: «Мы — дети страшных лет России / Забыть не в силах ничего». Мысленно он часто возвращался туда, в «гноящийся ад», в «адскую диктатуру», в «дурную эпоху», когда были «в почёте палач и пройдоха»; в «век-свиновод» (ср. с мандельштамовским «веком-волкодавом»), когда «прячься не прячься — ты виноват»; в «страшный мир, где конвоиры скалят рты» и «где с Серебряным веком Каменный расправляется полвека подряд». Как в калейдоскопе, мелькают картины и сцены этого страшного мира: превращённые в помойные ямы города и колхозы с пустыми домами и полями; длинный день заводского рабочего, стоящего у станка, и беспросветные будни инженера, единственными развлечениями которого по вечерам были водка и ТВ; коммуналка — «свалка хлама, сортирная вонялка» и «чёрная бумажная тарелка, играющая «Интернационал»; позорное исключение Пастернака из ССП и война в Афганистане («Здесь, за зверским хребтом, мне перебили хребет»).
Всё это, по большей части, свидетельства очевидца, полные ненависти, боли и горечи, высказанные не просто с иронией, но с сарказмом. Например, в «Оде на 1937 год» рассказывается о рождении самого автора («младенец вываливается в белый свет», его «не извели врачи и душегубы») в тот момент, когда «стоит террор, как Солнце, над Союзом», когда расстреляны военачальники, а «челюскинцы! из челюстей! Зимы! / удалены по одному, как зубы»; когда празднуется дата гибели Пушкина и современные литераторы наблюдают за толпой, которая «играет и жрёт у гробового входа»; когда поэзия летает над собой, как «над погромной кровью пух перинный», и «из-за поворота на нас шагает золотая рота». А над нами «Бессмыслицы Звезда себя зажгла».
Признавая себя наследником Гейне, Лев Лосев подчас выступал не только с ироническим осмеянием, но и с сатирическим обличением в духе Салтыкова-Щедрина. Таковы его стихи о советском Ленинграде и постсоветском Петербурге, куда он приезжал в 90-е годы.
Нарсуд. Военкомат. Химкомбинат. Над дохлой речкой испускают трубы смердящий сероводородом дым. Здесь небо не бывает голубым. Оранжев дым, закат коричневат. В трамвае друг о дружку трутся трупы. Русского неба бурёнка опять не мычит, не телится, но красным-красны и массовы праздники большевиков. Идёт на парад оборонка. Грохочут братья камазовы, и по-за ними стелется выхлопной смердяков.В «Подписи на книге», адресованной Парамонову, автор определяет «город императрицы, собеседницы Дидро» как «евмразийную часть света», соединив в этом неологизме Европу и Азию, мрак и мразь, ибо здесь «ради пламенных идей / коммуняки убивали / перепуганных детей», а через десятилетия «стращает переулки уралмашская братва», и пребывает инкогнито «чахоточная гнида, местечковое пенсне», «точно диббук в страшном сне» (в еврейском фольклоре душа мертвеца, вселившаяся в тело живого человека), т.е. Петербург — город большевистский, бандитский и антисемитский.
А какие убийственные характеристики давал поэт советским вождям! «Вотще на броневик залез Ильич», видна лишь «плешь его среди больниц и тюрем»; «проклятый грузинский тиран», «рябой и чёрножопый», «его прокуренный зубежник / всё, всё сумел перемолоть»; «хрюканье хруща», едет в «Чайке» вождь с булыжным взглядом, лицом похожий на радиатор; «засранцы типа Брежнева», «историческая бровь» и «гугнивый вождя говорок». Или гротескное изображение мавзолея:
М-м-м-м-м-м — кирпичный скалозуб над дёснами под цвет мясного фарша несвежего. Под звуки полумарша над главным трупом ходит полутруп.Зато какие добрые слова, обычно не без юмора, находит Лосев для своих любимых поэтов и для друзей: «Мандельштам волхвует над эклером»; «голос гудящий, как почерк летящий», «голос гудящий на грани рыданий» (о Пастернаке); «Ты (кот. — Л.Б.) лиричней, чем Анна, Марина, Велимир, Иосиф, Борис»; «невозвращенец, человек в плаще, зека в побеге, выход в зазеркалье нашёл» (о Бродском); «Рейн ярится, и клубится Штейнберг». Если к друзьям он уважителен и снисходителен, то к себе требователен, бескомпромиссен и самокритичен: «Я по природе из тетерь», «барабанщик вашей козы» в отставке, который «не отличает добра от худа» и от которого отвернулись и «Муза Памяти», и «Муза Разума», а может, и талант.