Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«Стихи мои! Свидетели живые...»: Три века русской поэзии
Шрифт:

По убеждению Д. Самойлова, после Второй мировой войны русские евреи перестали быть нацией, утратив свою территорию, свой язык и культуру, и стали органичным элементом русской нации и «ветвью русской интеллигенции в одном из наиболее бескорыстных её вариантов, ибо в том, чтобы быть русским евреем корысти нет». Кстати, и в существование русского сионизма он тоже не верил. Дожив до начала Большой Алии (умер в 1990 г.), он не поверил и в исход евреев из России, думая, что еврейская интеллигенция не уедет в Израиль. Ведь и он сам принадлежал к ней, считал себя частью русской нации и гордился званием русского поэта: «Мне выпало счастье быть русским поэтом». И всё-таки в этом счастье была горчинка: «Ушёл от иудеев, но не стал / За то милее россиянам, / По-иудейски трезвым быть устал / И по-российски пьяным» (из письма к Л. Чуковской в 1981 г.) и «Если меня, русского поэта и русского человека, погонят в газовую камеру, я буду повторять: «Шма исроэль <…> — единственное, что я запомнил из своего еврейства» (в дневнике за два года до смерти).

А присутствует ли еврейская тема в самойловской поэзии? По утверждению А. Солженицына в его статье о поэте, она полностью отсутствует. Однако это не так. Первая попытка затронуть эту тему была сделана начинающим стихотворцем в конце 40-х годов в поэме «Соломончик Портной», которая оказалась неудачной. В дальнейшем несколько произведений, посвящённых еврейству, не включались автором в его сборники, в том числе в последний прижизненный двухтомник (1989). В одном из них речь шла о девочке, чудом спасшейся во время расстрела евреев фашистами («Девочка»), в другом — об антисемитах-хулиганах в писательской среде («Канделябры»), в третьем — о судьбе еврейского народа.

Еврейское неистребимо семя, И как его жестоко ни полоть, Мы семь столетий имя, а не племя, Страданье, воплотившееся в плоть.

Но всё же в словосочетании «русский еврей» Самойлов ставил ударение на первом слове. И даже перенял или воспринял некоторые черты русского национального характёра и поведения — пристрастие к застолью и выпивке («радуюсь и пью», в вине таится вдохновенье, «допиться до стихов»), гостеприимство и общительность, широту души и преданность в дружбе. Друзья называли Давида домашним, детским именем Дезик и знали, что на него всегда можно положиться и рассчитывать на его поддержку и помощь.

Да, мне повезло в этом мире — Прийти и обняться с людьми И быть тамадою на пире Ума, благородства, любви.

Нравственное назначение поэзии Самойлов видел в том, чтобы писать не о смерти, а о жизни во всё её многообразии: «Я в этой жизни милой изведал все пути», бывал наивен и доверчив, весел и ироничен, не избежал «суеты унылой» и лжи и старался «не падать навзничь перед бедой». В целом светлое самойловское мироощущение («я радостный гордец») не исключало, конечно, драматизма в его восприятии мира. Не случайно во второй части его жизненного кредо звучит горькая нота: «Мне выпало горе родиться в двадцатом, / В проклятом году и в столетье проклятом». Он мог сказать о себе не без пафоса — «Мне выпала честь прикасаться к победам», а мог и посмеиваться над собой: «А это я на полустанке / В своей замурзанной ушанке, / Где звёздочка не уставная, / А вырезанная из банки». Или мог с восторгом отзываться о памяти, «пернатой» и мощной, которая «возвращает образы и множит», но мог признаться, что она таится на дне души «глухо, немо, слепо», как в гробу: «А если вырвется из склепа, / Я предпочёл бы не существовать, / Не быть…». Такое мировосприятие, наверное, можно определить как трагический оптимизм.

В сюжете жизни Самойлова фигурировало детство с частыми болезнями, в коммунальной квартире, бывшей «ареной трагедий», почвой для низменных страстей, извращений и преступлений; юношеские душевные метания и долгие поиски своего призвания — «звание поэта было для меня слишком высоким», «я внутренне робел, боялся ринуться в поэзию». Войну студент Давид начал на рытье окопов под Вязьмой, потом был рядовым в стрелковом батальоне под Ленинградом и ранен в руку в первом же бою, а после госпиталя оказался в запасном полку, но стремился на передовую и попал в разведроту, воевал в Белоруссии, Украине, Польше и Германии. Послевоенные годы описаны в «Памятных записках» скупо, отмечается, что «время было опасное, когда больше трёх собираться не рекомендовалось», но они собирались и обсуждали философские, исторические, литературные темы. Правда, творческих перспектив не было, печататься почти не удавалось и, чтобы заработать на жизнь, приходилось заниматься переводами. Поэтическое созревание происходило медленно («О как я поздно понял, зачем я существую», «И где-то возле сорока вдруг прорывается строка»), и вхождение в литературу оказалось поздним — первый сборник «Ближние страны» вышёл лишь в 1958 г., во время хрущёвской оттепели. А визитной карточкой 40-летнего поэта стало стихотворение «Сороковые» с его афористической формулой «сороковые, роковые»:

Сороковые, роковые, Свинцовые, пороховые… Война гуляет по России, А мы такие молодые!

Д. Самойлов не был диссидентом, не участвовал ни в антисоветских, ни просоветских акциях, не подписывал коллективных писем и не сочинял общественно-политических стихов. Но в мемуарной прозе он оставил воспоминания о сталинском режиме и о хрущёвском периоде, высказав своё отношение и к Сталину, и к Хрущёву. Любопытны его суждения об отделении Украины от России: «Целесообразно ли разделять две нации одной культурной традиции, близкие по языку и понятиям?» Нет, «разделение России и Украины — страшное несчастье для обеих сторон». И задолго до нынешних печальных событий мемуарист предвидел угрозу взрыва и «кровавую междоусобицу».

Не будучи гражданским поэтом, как его «друг и соперник» Борис Слуцкий, Самойлов тем не менее всегда ощущал отсутствие свободы, и изредка ощущение как будто заключенного в тюрьме проникало и в его стихи: «Познать свой век не в силах мы. / Мы в нём, как жители тюрьмы, / Заброшены и одиноки, / Печально отбываем сроки».

В последние 15 лет жизни Давид Самуилович, покинув шумную Москву, поселился с семьёй в эстонском городке Пярну на берегу Финского залива: «Я выбрал залив, тревоги и беды от нас отдалив». Однако избавиться от бед не удавалось: он катастрофически терял зрение, безуспешно боролся с алкоголизмом, воспринимал старость как «вселенское горе», всё чаще задумывался о смерти — «Всё это будет без меня», «Мы не останемся нигде / И канем в глубь веков». И вспоминал краткие мгновения счастья, «минутное блаженство», и «долгие заботы», «этой жизни милый гнёт». Если А. Кушнер произнёс фразу, ставшую афоризмом, «Времена не выбирают, / В них живут и умирают», то Самойлов сформулировал мысль о выборе иначе: «Год рождения не выбирают, / Легче выбрать свой последний час», и самому поставить точку, дописав последнюю строку. И действительно он как будто сам выбрал свой последний час — внезапную, мгновенную смерть на вечере памяти Б. Пастернака в Таллине 23 февраля 1990 г.

А в этой милой жизни так много было многообразного и интересного, отразившегося в самойловской поэзии: красота природы и радость общения с людьми, книги и открытия новых краёв, путешествия в историческое, далёкое и своё собственное, недальнее прошлое. Пожалуй, самый излюбленный его жанр — пейзажная лирика, «с природой дивный диалог». Тут и географические пейзажи (ленинградский, прибалтийский, украинский, польский, венгерский), и природа в разные времена года («Красная осень», «Перед снегом», «Апрельский лес», «Зима настала», «Кончался август»). Тут и описания рассветов и закатов, деревьев и цветов, птиц и бабочек, туч и облаков, туманов и дождей. Эти пейзажные зарисовки обычно окрашены лирическим переживанием или философским раздумьем: «Когда кругом цветут сады, / Душа, забывшись, отдыхает / От суесловья и вражды / И свежесть яблони вдыхает» или «Но в мире ты не одинок, / Покуда чуешь ты / Движенье моря и земли, / Тумана и звёзды». Недаром поэт уверял, что ему «чуждо праздное любование красотой», так как природа не музей и «её не рассматривать надо, а проживать».

Особенно часты у Самойлова зимние картины. С одной из них у меня приключилась забавная история. Когда я прочла стихотворение «Мороз», меня удивило несоответствие грамматики и смысла в двух предложениях: «Повторов нет! Неповторимы / Ни мы, ни ты, ни я, ни он» и «Неповторимы эти зимы / И этот лёгкий ковкий звон». Почему первое «неповторимо» соединено с отрицанием «ни…ни…», а второе — с утверждением «эти…этот…»? Выходит, что сначала неповторимость отрицается, а затем утверждается, но это абсурдно, ибо автор как раз настаивает на непохожести и людей, и природы. Очевидно, в текст вкралась грамматическая ошибка: в первом случае следует писать «не повторимо» раздельно, а во втором — слитно. Об этой «мелочишке» я написала заметку в журнал «Русская речь», и на неё откликнулся сам поэт и в своём письме в редакцию взял «грех» на себя: «Видно, сам я не вдумался в соотношение «не» и «ни» в моих строчках» и выразил недоумение по поводу того, что ошибку пропустили и редакторы, и корректоры. А в конце письма заметил: «Несомненно, нужно тщательно следить за всеми тонкостями языка. Ведь поэзия вся в языке» — и похвалил меня: «Себе могу пожелать побольше таких внимательных читателей, как Л.Л. Бельская». Что и говорить, мне был приятна эта похвала Давида Самуиловича.

Описывая зимние пейзажи, поэт, возможно, припоминал признания в любви к русской зиме Пушкина и его Татьяны с её «русскою душою». Заметим, что Самойлов причислял себя к «поздней пушкинской плеяде» и пушкинская тема занимает большое место в его творчестве. Стихотворец ХХ в. стремился понять гения XIX-го, проникнуть в его мысли и чувства, реконструировать отдельные эпизоды его биографии («Михайловское», «Болдинская осень», «Святогорский монастырь», «Он заплатил за нелюбовь Натальи…»). О стихотворении «Пестель, поэт и Анна» с одобрением отозвалась А. Ахматова («Здесь много сказано. Вам это дано»), и Давид Самойлов гордился этим отзывом.

В самойловской пушкиниане поражает своей фантастической фабулой «Свободный стих», в котором с юмором рассказано, какую повесть о Пушкине напишет писатель в третьем тысячелетии — с «небольшими сдвигами во времени — лет на сто или на двести»: «В его повести / Пушкин / Поедет во дворец / В серебристом автомобиле / С крепостным шофёром Савельичем». Во дворце его примет Пётр, за креслом будет стоять Ганнибал, «негатив постаревшего Пушкина». Царь похвалит начало поэмы «Медный всадник» и пожурит поэта за плохое поведение. А на обратном пути он встретит дежурного офицера Дантеса.

Поделиться с друзьями: