Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения и поэмы

Заболоцкий Николай Алексеевич

Шрифт:

1956

Гурзуф ночью

Для северных песен ненадобен юг: Родились они средь туманов и вьюг, Качанию лиственниц вторя. Они — чужестранцы на этой земле, На этой покрытой цветами скале, В сиянии южного моря. В Гурзуфе всю ночь голосят петухи. Здесь улица — род коридора. Здесь спит парикмахер, любитель ухи, Который стрижет Черномора. Царапая кузов о камни крыльца, Здесь утром автобус гудит без конца, Таща ротозеев из Ялты. Здесь толпы лихих санаторных гуляк Несут за собой аромат кулебяк, Как будто в харчевню попал ты. Наплававшись по морю, стая парней Здесь бродит с заезжей сиреной. Питомцы Нептуна блаженствуют с ней, Гитарой бренча несравненной. Здесь две затонувшие в море скалы, К которым стремился и Плиний, Вздымают из влаги тупые углы Своих переломанных линий. А ночь, как царица на троне из туч, Колеблет прожектора медленный луч, И море шумит до рассвета, И, слушая, как голосят петухи, Внизу у калитки толпятся стихи — Свидетели южного лета. Толпятся без страха и тычут свой нос В кувшинчики еле открывшихся роз, И пьют их дыханье, и странно, Что, спавшие где-то на севере, вдруг Они залетели на пламенный юг — Холодные дети тумана.

1956

Над морем

Лишь запах чабреца, сухой и горьковатый, Повеял на меня — и этот сонный Крым, И этот кипарис, и этот дом, прижатый К поверхности горы, слились навеки с ним. Здесь море — дирижер, а резонатор — дали, Концерт высоких волн здесь ясен наперед. Здесь звук, задев скалу, скользит по вертикали, И эхо средь камней танцует и поет. Акустика вверху настроила ловушек, Приблизила к ушам далекий ропот струй. И стал здесь грохот бурь подобен грому пушек, И, как цветок, расцвел девичий поцелуй. Скопление синиц здесь свищет на рассвете, Тяжелый виноград прозрачен здесь и ал. Здесь время не спешит, здесь собирают дети Чабрец, траву степей, у неподвижных скал.

1956

Детство

Огромные глаза, как у нарядной куклы, Раскрыты широко. Под стрелами ресниц, Доверчиво-ясны и правильно округлы, Мерцают ободки младенческих зениц. На что она глядит? И чем необычаен И сельский этот дом, и сад, и огород, Где, наклонясь к кустам, хлопочет их хозяин, И что-то вяжет там, и режет, и поет? Два тощих петуха дерутся на заборе, Шершавый хмель ползет по столбику крыльца. А девочка глядит. И в этом чистом взоре Отображен весь мир до самого конца. Он, этот дивный мир, поистине впервые Очаровал ее, как чудо из чудес, И в глубь души ее, как спутники живые, Вошли и этот дом, и этот сад, и лес. И много минет дней. И боль сердечной смуты, И счастье к ней придет. Но и жена и мать, Она блаженный смысл короткой той минуты Вплоть до седых волос все будет вспоминать.

1957

Лесная сторожка

Скрипело, свистало и выло в лесу, И гром ударял в отдаленье, как молот, И тучи рвались в небесах, но внизу Царили затишье, и сумрак, и холод, В гигантском колодце сосновых стволов, В своей одинокой убогой сторожке Лесник пообедал и хлебные крошки Смахнул на ладонь, молчалив и суров. Над миром великая буря ходила, Но здесь, в тишине, у древесных корней, Старик, отдыхая, не думал о ней, И только собака ворчала уныло На каждую вспышку далеких зарниц, И в гнездах смолкало селение птиц. Однажды в грозу, навалившись на двери, Тут зверь появился, высок и космат, И так же, как многие прочие звери, Узнав человека, отпрянул назад. И сторож берданку схватил, и с окошка Пружиной метнулась под лестницу кошка, И разом короткий ружейный удар Потряс основанье соснового бора. Вернувшись, лесник успокоился скоро: Он, видимо, был уж достаточно стар, Он знал, что покой-только призрак покоя, Он знал, что, когда полыхает гроза, Все тяжко-животное, злобно-живое Встает и глядит человеку в глаза.

1957

Болеро

Итак, Равель, танцуем болеро! Для тех, кто музыку на сменит на перо, Есть в этом мире праздник изначальный — Напев волынки скудный и печальный И эта пляска медленных крестьян… Испания! Я вновь тобою пьян! Цветок мечты возвышенной взлелеяв, Опять твой образ предо мной горит За отдаленной гранью Пиренеев! Увы, замолк истерзанный Мадрид, Весь в отголосках пролетевшей бруи, И нету с ним Долорес Ибаррури! Но жив народ, и песнь его жива. Танцуй, Равель, свой исполинский танец, Танцуй, Равель! Не унывай, испанец! Вращай, История, литые жернова, Будь мельничихой в грозный час прибоя! О, болеро, священный танец боя!

1957

Птичий двор

Скачет, свищет и бормочет Многоликий птичий двор. То могучий грянет кочет, То индеек взвизгнет хор. В бесшабашном этом гаме, В писке маленьких цыплят Гуси толстыми ногами Землю важно шевелят. И шатаясь с боку на бок, Через двор наискосок, Перепонки красных лапок Ставят утки на песок. Будь бы я такая птица, — Весь пылая, весь дрожа, Поспешил бы в небо взвиться, Ускользнув из-под ножа! А они, не веря в чудо, Вечной заняты едой, Ждут, безумные, покуда Распростятся с головой. Вечный гам и вечный топот, Вечно глупый, важный вид. Им, как видно, жизни опыт Ни о чем не говорит. Их сердца послушно бьются По желанию людей, И в душе не отдаются Крики вольных лебедей.

1957

Одиссей и сирены

Однажды аттическим утром С отважной дружиною всей Спешил на кораблике утлом В отчизну свою Одиссей. Шумело Эгейское море, Коварный туманился вал. Скиталец в пернатом уборе Лежал на корме и дремал. И вдруг через дымку мечтанья Возник перед ним островок, Где три шаловливых созданья Плескались и пели у ног. Среди гармоничного гула Они отражались в воде. И тень вожделенья мелькнула У грека, в его бороде. Ведь слабость сродни человеку, Любовь — вековечный недуг, А этому древнему греку Все было к жене недосуг. И первая пела сирена: «Ко мне, господин Одиссей! Я вас исцелю несомненно Усердной любовью моей!» Вторая богатство сулила: «Ко мне, корабельщик, ко мне! В подводных дворцах из берилла Мы счастливы будем вполне!» А третья сулила забвенье И кубок вздымала вина: «Испей — и найдешь исцеленье В объятьях волшебного сна!» Но хмурится житель Итаки, Красоток не слушает он, Не верит он в сладкие враки, В мечтанья свои погружен. И смотрит он на берег в оба, Где в нише из каменных плит Супруга его Пенелопа, Рыдая, за прялкой сидит.

1957

«Это было давно…»

Это было давно. Исхудавший от голода, злой, Шел по кладбищу он И уже выходил за ворота. Вдруг под свежим крестом, С невысокой могилы сырой Заприметил его И окликнул невидимый кто-то. И седая крестьянка В заношенном старом платке Поднялась от земли, Молчалива, печальна, сутула, И творя поминанье, В морщинистой темной руке Две лепешки ему И яичко, крестясь, протянула. И как громом ударило В душу его, и тотчас Сотни труб закричали И звезды посыпались с неба. И, смятенный и жалкий, В сиянье страдальческих глаз, Принял он подаянье, Поел поминального хлеба. Это было давно. И теперь он, известный поэт, Хоть не всеми любимый, 89И понятый также не всеми, — Как бы снова живет Обаянием прожитых лет В этой грустной своей И возвышенно чистой поэме. И седая крестьянка, Как добрая старая мать, Обнимает его… И бросая перо, в кабинете Все он бродит один И пытается сердцем понять То, что могут понять Только старые люди и дети.

1957

Казбек

С хевсурами после работы Лежал я и слышал сквозь сон, Как кто-то, шальной от дремоты, Окно распахнул на балкон. Проснулся и я. Наступала Заря, и, закованный в снег, Двуглавым обломком кристалла В окне загорался Казбек. Я вышел на воздух железный. Вдали, у подножья высот, Курились туманные бездны Провалами каменных сот. Из горных курильниц взлетая И тая над миром камней, Летела по воздуху стая Мгновенных и легких теней. Земля начинала молебен Тому, кто блистал и царил. Но был он мне чужд и враждебен В дыхании этих кадил. И бедное это селенье, Скопленье домов и закут, Казалось мне в это мгновенье Разумно устроенным тут. У ног ледяного Казбека Справляя людские дела, Живая душа человека Страдала, дышала, жила. А он, в отдаленье от пашен, В надмирной своей вышине, Был только бессмысленно страшен И людям опасен вдвойне. Недаром, спросонок понуры, Внизу, из села своего, Лишь мельком смотрели хевсуры На мертвые грани его.

1957

Снежный человек

Говорят, что в Гималаях где-то, Выше храмов и монастырей, Он живет, неведомый для света, Первобытный выкормыш зверей. Безмятежный, белый и косматый, Он порой спускается с высот, И танцует, словно бесноватый, И в снежки играет у ворот. Но когда буддийские монахи Со стены завоют на трубе, Он бежит в смятении и страхе В горное убежище к себе. Если эти россказни — не бредни, Значит, в наш всеведающий век Существует все-таки последний Полузверь и получеловек. Ум его, как видно, не обширен, И приют заоблачный суров, И ни школ, ни пагод, ни кумирен Не имеет этот зверолов. В горные упрятан катакомбы, Он и знать не знает, что под ним Громоздятся атомные бомбы, Верные хозяевам своим. Никогда их тайны не откроет Гималайский этот троглодит, Даже если, словно астероид, Весь пылая, в бездну полетит. Но пока над свежими следами Ламы причитают и поют, И пока, расставленные в храме, Барабаны бешеные бьют, И пока тысячелетний Будда Ворожит над собственным пупом, Он себя сравнительно не худо Чувствует в убежище своем. Там, наверно, горного оленя Он свежует около ключа И из слов одни местоименья Произносит, громко хохоча.

1957

Одинокий дуб

Дурная почва: слишком узловат И этот дуб, и нет великолепья В его ветвях. Какие-то отрепья Торчат на нем и глухо шелестят. Но скрученные намертво суставы Он так развил, что, кажется, ударь — И запоет он колоколом славы, И из ствола закапает янтарь. Вглядись в него: он важен и спокоен Среди своих безжизненных равнин. Кто говорит, что в поле он не воин? Он воин в поле, даже и один.
Поделиться с друзьями: