Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

1935 (?)

Сын

Только голос вечером услышал, молодой, весёлый, золотой, ошалелый, выбежал — не вышел — побежал за песенкой за той. Тосковать, любимая, не стану — до чего кокетливая ты, босоногая, по сарафану красным нарисованы цветы. Я и сам одетый был фасонно: галифе парадные, ремни, я начистил сапоги до звона, новые, шевровые они. Ну, гуляли… Ну, поговорили, — по реке темнее и темней, — и уху на первое варили мы из краснопёрых окуней. Я от вас, товарищей, не скрою: нет вкусней по родине по всей жаренных в сметане — на второе — неуклюжих, пышных карасей. Я тогда у этого привала подарил на платье кумачу. И на третье так поцеловала — никаких компотов не хочу. Остальное молодым известно, это было ночью, на реке, птицы говорили интересно на своём забавном языке. Скоро он заплачет, милый, звонко, падая в пушистую траву. Будет он похожий на сомёнка, я его Семёном назову. Попрошу чужим не прикасаться, побраню его и похвалю, выращу здорового красавца, в лётчики его определю. Постарею, может, поседею, упаду в тяжёлый, вечный сон, но надежду всё-таки имею, что меня не позабудет он.

1935

У меня была невеста

У меня была невеста, Белокрылая жена. К сожаленью, неизвестно, Где скитается она: То ли в море, то ли в поле, То ли в боевом дыму, — Ничего не знаю боле И тоскую потому. Ты кого нашла, невеста, Песней чистою звеня, Задушевная, заместо Невесёлого меня? Ты кого поцеловала У Дуная, у Оки, У причала, у обвала, У обрыва, у реки? Он какого будет роста, Сколько лет ему весной, Подойдёт ли прямо, просто Поздороваться со мной! Подойдёт — тогда, конечно, Получай, дружок, зарок: Я скажу чистосердечно, Чтобы он тебя берёг, Чтобы ты не знала горя, Альпинистка — на горе, Комсомолка — где-то в море Или, может, в Бухаре.

1935

Вечер

Гуси-лебеди пролетели, чуть касаясь крылом воды, плакать девушки захотели от неясной ещё беды. Прочитай мне стихотворенье, как у нас вечера свежи, к чаю яблочного варенья мне на блюдечко положи. Отчаёвничали, отгуляли, не пора ли, родная, спать, — спят ромашки на одеяле, просыпаются ровно в пять. Вечер тонкий и комариный, погляди, какой расписной, завтра надо бы за малиной, за пахучею, за лесной. Погуляем ещё немного, как у вас вечера свежи! Покажи мне за ради бога, где же Керженская дорога, обязательно покажи. постоим под синей звездою. День ушёл со своей маетой. Я скажу, что тебя не стою, что тебя называл не той. Я свою называю куклой — брови выщипаны у ней, губы крашены спелой клюквой, а глаза синевы синей. А душа — я души не знаю. Плечи тёплые хороши. Земляника моя лесная, я не знаю её души. Вот уеду. Святое слово, не волнуясь и не любя, от Ростова до Бологого буду я вспоминать тебя. Золотое твоё варенье, кошку рыжую на печи, птицу синего оперения, запевающую в ночи.

30 сентября 1934, Н. Петергоф

Из летних стихов

Всё цвело. Деревья шли по краю розовой, пылающей воды; я, свою разыскивая кралю, кинулся в глубокие сады. Щеголяя шёлковой обновой, шла она. Кругом росла трава. А над ней — над кралею бубновой — разного размера дерева. Просто куст, осыпанный сиренью, золотому дубу не под стать, птичьему смешному населенью всё равно приказано свистать. И на дубе тёмном, на огромном, тоже на шиповнике густом, в каждом малом уголке укромном и под начинающим кустом, в голубых болотах и долинах знай свисти и одтыха не жди, но на тонких на ногах, на длинных подошли, рассыпались дожди. Пролетели. Осветило снова золотом зелёные края — как твоя хорошая обнова, Лидия весёлая моя? Полиняла иль не полиняла, как не полиняли зеленя, — променяла иль не променяла, не забыла, милая, меня? Вечером мы ехали на дачу, я запел, веселья не тая, — может, не на дачу — на удачу, — где удача верная моя? Нас обдуло ветром подогретым и туманом с медленной воды, над твоим торгсиновским беретом плавали две белые звезды. Я промолвил пару слов резонных, что тепла по Цельсию вода, что цветут в тюльпанах и газонах наши областные города, что летит особенного вида — вырезная — улицей листва, что меня порадовала, Лида, вся подряд зелёная Москва. Хорошо — забавно — право слово, этим летом красивее я. Мне понравилась твоя обнова, кофточка зелёная твоя. Ты зашелестела, как осина, глазом повела своим большим: — Это самый лучший… Из Торгсина… Импортный… Не правда ль? Крепдешин… Я смолчал. Пахнуло тёплым летом от листвы, от песен, от воды — над твоим торгсиновским беретом плавали две белые звезды. Доплыли до дачи запылённой и без уважительных причин встали там, где над Москвой зелёной звёзды всех цветов и величин. Я сегодня вечером — не скрою — одинокой птицей просвищу. Завтра эти звёзды над Москвою с видимой любовью разыщу.

1934

«Без тоски, без грусти, без оглядки»

Без тоски, без грусти, без оглядки, сокращая житие на треть, я хотел бы на шестом десятке от разрыва сердца умереть. День бы синей изморозью капал, небо бы тускнело вдалеке, я бы, задыхаясь, падал на пол, кровь ещё бежала бы в руке. Песни похоронные противны. Саван из легчайшей кисеи. Медные бы положили гривны на глаза заплывшие мои. И уснул я без галлюцинаций, белый и холодный, как клинок. От общественных организаций поступает за венком венок. Их положат вперемешку, вместе — к телу собирается народ, жалко — большинство венков из жести, — дескать, ладно, прах не разберёт. Я с таким бы предложеньем вылез заживо, покуда не угас, чтобы на живые разорились — умирают в жизни только раз. Ну, да ладно. И на том спасибо. Это так, для пущей красоты. Вы правы, пожалуй, больше, ибо мёртвому и мёртвые цветы. Грянет музыка. И в этом разе, чтобы каждый скорбь воспринимал, все склоняются. Однообразен похоронный церемониал. ………………………… Впрочем, скучно говорить о смерти, попрошу вас не склонять главу, вы стихотворению не верьте, — я ещё, товарищи, живу. Лучше мы о том сейчас напишем, как по полированным снегам мы летим на лыжах, песней дышим и работаем на страх врагам.

1933

Ящик моего письменного стола

В. Стеничу

Я из ряда вон выходящих сочинений не сочиню, я запрячу в далёкий ящик то, чего не предам огню. И, покрытые пыльным смрадом, потемневшие до костей, как покойники, лягут рядом клочья мягкие повестей. Вы заглянете в стол. И вдруг вы отшатнётесь — тоска и страх: как могильные черви, буквы извиваются на листах. Муха дохлая — кверху лапки, слюдяные крылья в пыли. А вот в этой багровой папке стихотворные думы легли. Слушай — и дребезжанье лиры донесётся через года про любовные сувениры, про январские холода, про звенящую сталь Турксиба и «Путиловца» жирный дым, о моём комсомоле — ибо я когда-то был молодым. Осторожно, рукой не трогай — расползётся бумага. Тут всё о девушке босоногой — я забыл, как её зовут. И качаюсь, большой, как тень, я, удаляюсь в края тишины, на халате моём сплетенья и цветы изображены. И какого дьявола ради, одуревший от пустоты, я разглядываю тетради и раскладываю листы? Но наполнено сердце спесью, и в зрачках моих торжество, потому что я слышу песню сочинения моего. Вот летит она, молодая, а какое горло у ней! Запевают её, сидая с маху конники на коней. Я сижу над столом разрытым, песня наземь идёт с высот, и подкованым бьёт копытом, и железо в зубах несёт. И дрожу от озноба весь я — радость мне потому дана, что из этого ящика песня в люди выбилась хоть одна. И сижу я — копаю ящик, и ушла моя пустота. Нет ли в нём каких завалящих, но таких же хороших, как та?

1933

Поделиться с друзьями: