Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
Шрифт:
Каждый раз, когда я звонила Варзер или подходила к ней, мне нужно было преодолевать желание не звонить и не подходить, потому что, несмотря на нудность и ничтожность разговора, это общение приносило мне очень большое мучение. Не знаю почему, может быть, я просто ей надоела, она была раздражена и сказала: «Не подходите больше ко мне». Я шла домой по длинному Леонтьевскому переулку, и мне хотелось покончить с собой, это был, кажется, единственный раз в жизни, когда мне этого хотелось конкретно — под трамвай, чтобы не страдать, чтобы не было больше этой внутренней боли. (У меня потом много раз бывало, что мне хотелось не существовать, но чтобы это произошло само собой, без каких-либо действий с моей стороны.)
Потом я снова стала «подходить» к Варзер, и она больше не гнала меня от себя, но душевного удовлетворения я от общения с ней не получала.
У меня началась «картофельная», или «крахмальная», болезнь от питания преимущественно картошкой, на теле и на лице образовались красные корки. Я ничем не лечилась, и болезнь прошла сама собой, но все это время я не общалась с Варзер и чувствовала одновременно неудовлетворенность и облегчение. Мне-то все казалось, что Варзер не отвечает мне любовью, потому что не понимает, как я ее люблю, — старинное заблуждение любящих. Тут Лемешев влюбился в только что появившуюся в Москве молодую певицу с Украины Ирину Масленникову. Жалость к Варзер сначала усилила мою любовь к ней. Но у нее в это время появились новые поклонницы (не из лемешевских как будто). Они были не такие, как я, не робели, смело подходили и разговаривали с ней. И я оказывалась в стороне с моей любовью. Раз мне позвонила Тоська и сказала, что Варзер говорила про меня своим поклонницам. Тоська заохала, что боится сказать мне, что она говорила. Но я настояла. Вот что сказала Варзер: «Она так любит меня, что даже противно». У меня было двойное чувство: я и радовалась, что Варзер знает о моей любви, и страдала от своей обреченности на то, чтобы быть «противной». Но Тоське я сказала только о радости: как хорошо, что Варзер знает, что я ее люблю. Тоська пыталась обратить мое внимание на «противность», ахая, жалея меня, а может быть, ожидая моего возмущения или надлома, но я твердила свое.
Если бы мне не было уже известно о «противоестественных» видах любви (Нонка любила распространяться на эту тему), я бы считала свою любовь к Варзер совершенно обыкновенной: почему нельзя любить кого-то так, что жить без него не можешь? Я никак не связывала эту любовь с чувственным наслаждением, ничего, кроме руки для поцелуя, выражающего феодальную преданность, мне не было нужно от Варзер, а если бы она предприняла что-нибудь, я бежала бы от нее. Наверно, права была Нонка, когда сказала (я это записала в дневнике): «Тебе нужна мать».
Эта любовь была поражением. И это надломило меня навсегда: я потеряла уверенность в себе.
Золя поступила в Менделеевский институт, но ей там не понравилось, и она стала учиться на курсах французского языка. Я поступила туда же и некоторое время занималась, а Золя училась усердно весь год. Мне не нравился французский язык, мне казалось, что язык без суффиксов совсем не выразителен, не то в русском: дом, домик, домишка, домище и т. д., да и в немецком тоже.
Курсы иностранных языков находились на Полянке, на одну остановку дальше Зары. Мне нравилась Полянка, низкие купеческие дома с маленькими окнами, окна первых этажей низко над тротуаром, а зимой в войну почти без транспорта она была особенно хороша. По ней ходили трамваи, но очень редко, и хотя народу было в городе мало, за 20 минут собиралось его достаточно, а трамвай подходил уже набитый битком, и я, прождав и промерзнув, не могла в него втиснуться и, дрожа, шла домой пешком более получаса, радуясь своему героизму (я, мол, не сдаюсь). Тогда я еще не вывела для себя мораль: слабым достается больше, чем сильным.
Мне нужно было учить французский язык, потому что я хотела знать итальянский, а в университете не было итальянского отделения. С осени 41-го года в течение трех лет я была постоянно сосредоточена на своей любви. Однако у меня были страсти менее очевидные и менее кратковременные.
Итальянщина. Откуда она у меня? От детской влюбленности в Леню на Пионерской? Тип людей, смуглых, черноволосых и черноглазых, был ли он привлекателен для меня, потому что таковы итальянцы, или итальянцы мне полюбились, потому что мне нравился этот тип людей? А может быть, любовь к маме, кареглазой и черноволосой, хотя и не смуглой, была мной перенесена на итальянцев? А почему не на испанцев? Вот что: сладость. Итальянская и неаполитанская песенки в «Детском альбоме» Чайковского, песни гондольеров Мендельсона звучали для меня слаще других пьес. Сладость любви, сладость красоты, сладостная любовь, сладостная красота. Я презирала советскую эстраду. То ли дело неаполитанские песни. Особенно в исполнении настоящих итальянцев. Что значили эти голоса?
Представление о мире, где любят друг друга страстно, нежно, а остальное второстепенно. Мечтаемая страсть — я была уверена, что итальянцы наделены способностью любить в большей степени, чем прочие люди, так же как способностью понимать искусство.
Эта страсть питалась очень немногими элементами.
Таня была счастливее меня? У них в классе учился итальянец. Таня рассказывала, что он прижимал ее к стене и что глаза у него были совсем черные. Нет, так не должен был бы вести себя итальянский мальчик, так он не отличался от неитальянских мальчиков.
Рядом, через площадку, жил человек, входивший в соприкосновение с Италией — Люкин отец Иван Дмитриевич. Он переводил с итальянского, бывал в Италии, и у них были книги об Италии и переведенные с итальянского. Я с Иваном Дмитриевичем поделилась моим восхищением итальянцами, но из его ответа я только поняла, что он Италию и итальянцев выделяет, но они не возвышаются для него над остальным человечеством, и его отношение к ним меня не удовлетворило.
Книги. Я напрасно искала мою Италию в «Сказках об Италии» Горького. Но в другом его сочинении были цирковые артисты, воздушные акробаты, муж и жена Бедини, муж смотрел на жену черными глазами, «и много было радости в этих глазах» [191] . Горькому, на его неуклюжий лад, хотелось того же, что мне: чтобы в жизни было что-то, чего хочется в мечте.
191
Цитируется мемуарный очерк М. Горького «В театре и цирке» (1914).
Страницы «Былого и дум» о том, как на палубе парохода итальянцы ели с врожденным изяществом, а австрийские солдаты неряшливо. О благородном террористе Орсини, «красивая голова» которого покатилась на эшафот.
В «Консуэло» [192] иронический портрет начинающего свою карьеру тенора (!) был мне не по душе. Но теплый вечер, Консуэло и этот молодой человек сидят на берегу обнявшись, шепчутся, перемежая речи поцелуями. Всего лишь это.
Представление «Травиаты» в «Накануне», некрасивая певица, нелепо одетая («где ей, дочери какого-нибудь бергамского пастуха, знать, как одеваются парижские камелии»), с разбитым голосом, которая пела «с той особенной страстностью выражения и ритма, которая дается одним итальянцам». И дальше — читайте сами.
192
«Консуэло» (1842–1843) — роман французской писательницы Ж. Санд.
И «Три встречи» — вот еще Италия, ох, какая прекрасная. Опять пение, этот голос: «Vieni pensando a me segretamente» [193] . Но почему героиня — русская, а герой — подлец какой-то? Зачем Тургенев не описал счастье любви в Италии?
Еще был «Рим» Гоголя, восхищение Гоголя Италией, а он жил там, значит, не ошибался, но в глубине души я находила текст абстрактным и скучным в его красноречивости, интересное должно было быть в том, что осталось ненаписанным.
193
Приди, тайно думая обо мне (ит.).
Мне приходилось закрывать глаза не только на скуку, но, как во всякой любви, на нечто, что должно было бы ее уничтожить или уменьшить: у Городецких было несколько романов Д’Аннунцио [194] , и я старалась приспособить к ним свои чувства, подавляя здоровую неприязнь. Еще у них были две книги малоизвестных писателей, они перекочевали ко мне и оставались у меня, пока Люка не отобрала их, чтобы подарить кому-то. «Модеста Цамбони» [195] , перевод с немецкого, повествовала о любви заезжего немца к прекрасной, как статуя Венеры, итальянке. Модеста потеряла мужа, забитого в тюрьме фашистами, но она и ее муж не были неимущими революционерами: у них был прекрасный дом и сад, и немец мысленно цитировал Горация: «Благословен дом, из которого открывается прекрасный вид». В книге были и другие античные реминисценции. История кончалась плохо: чтобы своим присутствием не навредить возлюбленной во время обыска, немец убежал и завербовался солдатом в Южную Америку, где его ждала смерть от вредного климата. И его бегство было напрасным, ненужным, все обошлось бы и так. Меня расстраивал плохой конец, мне не нравился герой, он был совсем не пара прекрасной Венере, — как могла она его полюбить? В описании итальянской жизни я заметила иронию: «непрозрачность итальянского меда», «малая душистость итальянского кофе». Но…
194
Д'Аннунцио Габриеле (1863–1938) — итальянский прозаик, поэт и драматург.
195
См.: Герман Г. Модеста Цамбони. Л., 1929.
«Сентиментальный бродяга» [196] , перевод с английского, был более искусственен и поэтому не так упоителен. Молодой ученый приехал в итальянский город и в библиотеке занимается историей старинных аристократических семейств. Гуляя, он засыпает около ограды на окраине города, а просыпается в прекрасном саду, где его встречает прекрасная женщина, и у них, «с места в карьер» (как выражалась Мария Федоровна), начинается любовь, которая продолжается неделю или около того и проходит несколько стадий, соответствующих террасам сада: нежность на террасе с белыми цветами, страсть — с красными и т. п. После заключительной стадии — цветы на последней террасе были, кажется, черными, он просыпается около ограды, на том же месте, где заснул неделю назад. Герой тоскует по прекрасной незнакомке, но снова работает в библиотеке, где читает про молодую герцогиню из рода N., красавицу с причудами, владелицу дворца около города, но не догадывается сопоставить прочитанное со случившимся.
196
См.: Серстевенс А. Т. Сентиментальный бродяга. Пг., 1927.