ЖАНРЫ

Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
Шрифт:

В тот учебный год (43/44-й) я почти ничего не делала и мне было немного не по себе (чтение дома — мое естественное состояние — я не считала делом). Весной 43-го года я получила аттестат с отличием об окончании средней школы и осенью стала поступать на филологический факультет университета, на романо-германское отделение. Но декан Гудзий [185] вызвал меня к себе, как год назад Базилевич (я — дочь Розалии Осиповны). Он уговорил меня поступить на восточное отделение, и я по бесхарактерности согласилась. Но занятия были во вторую смену, а Лемешев пел в «Снегурочке» в только что открывшемся Большом театре. И я не стала ходить в университет.

185

Гудзий Николай Каллиникович (1887–1965) — историк литературы, профессор Московского университета.

Так любовь изменяет жизнь.

Я боялась трудфронта, как огня, потому что чувствовала, что мне там несдобровать. В старой школе во время одного из медицинских осмотров врач сказала: «Практически здоровая девочка». Серьезных болезней, которые сами по себе привели бы меня к ранней смерти, в моем организме действительно не было.

Как-то Городецкие сказали мне, что на Пресне можно купить без карточек суфле. Так называлась тогда беловатая и сладковатая жидкость, разной стоимости и, соответственно, разного качества; из чего она делалась, осталось для меня тайной. Было жарко, в очереди мне сделалось дурно, я стала терять сознание и была вынуждена сесть на ступеньки какого-то крыльца; через некоторое время это состояние у меня прошло. В другой раз я шла, тоже летом, по Арбатской площади, и у меня начался звон в ушах и стало темнеть в глазах. Я добрела до сберкассы и посидела на стуле, пока это не прошло. Когда я училась в школе зимой 42/43-го года, нас послали чистить снег на тротуаре около школы. Мне всегда нравилось смотреть на дворников, как они фанерными лопатами — квадратными совками с длинной ручкой — отгребают и потом подхватывают белый снег аппетитными кусками и бросают его с совка на сугроб или на грузовик. Тут у меня в руках был такой совок, но снег оказался так тяжел, что мне и на пол метра от земли поднять этот совок было трудно. А перекинуть снег через прутья ограды с тротуара во двор я и вовсе не могла и вообще быстро выдохлась. Все девочки оказались сильнее меня. Через два года в университете мне нужно было для зачета открыть затвор винтовки, и я не смогла из-за слабости рук, так что не могла бы «защищать родину с оружием в руках».

Толку от моей работы на трудфронте было бы мало, а погибнуть на лесоповале было легче легкого. Но мне стало стыдно уже осенью 41-го года, когда я не поехала рыть окопы, я чувствовала себя виноватой в том, что ничего не делаю для победы, виноватой перед всеми, кто не уклоняется и не хитрит. Надо сказать, что ни одна из знакомых мне девочек на трудфронте не была. Но их оберегали родители, а я сама была вынуждена изворачиваться — это как-то усугубляло мою вину. Мы с Люкой записывались на подготовительные курсы (тогда их было много при разных институтах), платили вступительный взнос, после чего можно было взять справку, что мы там учимся, а учиться мы и не начинали. Справка отдавалась в домоуправление Анне Николаевне.

Так и осталась, вместе с благодарностью, моя вина перед солдатами, особенно перед молодыми, «не вкусившими меда», перед несчастными простыми «ваньками» и перед интеллигентными мальчиками, перед всеми, усыпавшими своими костями, удобрившими своими сгнившими телами пространство страны.

Мне казалось, что чем больше у меня будет знакомых и чем разнообразнее они будут, тем интереснее станет жизнь. Дошло до того, что кто-то привел ко мне лемешевскую поклонницу Нинку Пикантную (все знаменитости имели прозвища: Валька Буратино, Надька Демон и т. п.), о которой говорили, что она сидела в тюрьме. Она разглагольствовала, хвалясь, и было это мне противно, а после ее ухода пропали хлебные талоны, к счастью, на день или два — был конец декады или месяца.

Дело в том, что у меня начался романтический период Sturm und Drang [186] (об этом названии [187] я услышала от практикантов ИФЛИ в школе), я в это состояние ввела себя отчасти намеренно. Девиз: не стесняться в чувствах, и я, в большой мере искусственно, старалась проявлять эту страстность. Как и у мамы, у меня было заложено бешенство в характере, оно проявлялось неожиданно, если мы были доведены до крайности, но в то время я сознательно его культивировала.

186

бури и натиска (нем.).

187

«Буря и натиск» — литературное движение в Германии, возникшее в 1770-х гг. и выразившее недовольство феодальными порядками и стремление к социальному и культурному обновлению.

Осенью из эвакуации приехала Золя. Отец привез ее, поставил хорошую, солидную печку в их комнате, оставил ей продукты и уехал обратно в Свердловск. У Золи было два аттестата с отличием, дающих право поступать в институт без экзаменов: один был получен честным образом (у Золи была замечательная память, и она очень хорошо училась), другой куплен — эти аттестаты, в которые нужно было вписать только фамилию, продавались на рынке или по знакомству по 500 рублей штука, и у Люки был тоже такой аттестат, а она кончила 8 классов с переэкзаменовкой. Отец среди других продуктов оставил Золе «американскую тушенку» — консервы из жирной свинины, тогда предмет и предел желаний многих. Одну банку Золя, поддавшись моим уговорам, продала мне за 250 рублей в кредит (возможно, она не потребовала с меня денег, это я настояла на продаже). Я никак не могла расплатиться с ней и отдала этот долг только через несколько лет, когда Золя начала курить тайком от родителей: я ей давала деньги на папиросы и так мало-помалу расплатилась. Когда Золя приехала, она зашла ко мне, у меня сидели Нонна и Тося. Нонна сказала: «Золя красивая, но Таня как-то милей». У Золи в эвакуации, в Свердловске, было театральное увлечение, туда эвакуировался Театр Красной армии, Золя стала обожать актрису Добржанскую [188] и раз тридцать смотрела «Давным-давно» [189] , комедию с пением и переодеванием, но у нее был также роман с сыном хозяев дома, у которых они снимали квартиру. Этот мальчик погиб потом на фронте. Он писал Золе в Москву письма, и она из них нам читала: «Ты пишешь, что у тебя есть подруга Таня, веселая и хорошенькая…» Я не попадала в этот круг.

188

Добржанская Любовь Ивановна (1908–1980) — актриса, народная артистка СССР (1965).

189

«Давным-давно» (1941) — историко-героическая комедия А. К. Гладкова.

Дядя Ма вернулся домой, когда война еще не кончилась. В его комнате мы ничего не испортили, лишь на столе не было прежнего порядка. Стол у дяди Ма был письменный, другого не было. Комната дяди Ма имела более старинный вид, чем наши, хотя комод с ящиками, на котором стояло овальное зеркало, и черная, такая же, как мамина, металлическая кровать не соответствовали кабинетной обстановке. Дядя Ма ходил в шинели и пилотке, на ногах были обмотки и солдатские башмаки. Он имел солдатский, неухоженный вид. Один раз я была в бакалее у Никитских ворот и увидела дядю Ма. Навстречу ему шла простая баба, только что получившая хлеб, она держала его в руках, много хлеба, не по одной карточке, и он сказал ей ласково, почти умиленно: «Вкусный хлебушек?!» Баба не удостоила его ответом, а мне стало очень его жаль. Он меня не видел.

Плох тот солдат, который не мечтает стать фельдмаршалом.

Наташа Панкратова принадлежала к кругу самых приближенных поклонниц Лемешева. Ее отличало от всех остальных писание стихов. Они были посвящены Лемешеву, разумеется. Я их тоже переписала себе зимой в 41–42-м годах, притом обманув Марию Федоровну: сказала, что это стихи Блока, для школы, и прочитала ей вслух стихотворение, единственное, по которому нельзя было догадаться, о ком речь: «Синеглазый король умирал, его царственный взор угасал…» Для меня-то все равно король был Лемешев, и это стихотворение казалось мне лучше других отсутствием непосредственного обращения к Лемешеву (много позже я узнала, что это был парафраз стихотворения Ахматовой, о которой я тогда и не слыхивала). Лемешев знал, что Наташа пишет стихи (очевидно, она дарила ему их), и однажды, будучи пьян и один дома, позвал ее и произвел с ней то, о чем все мы мечтали. Это было только один раз и вызвало у Наташи целый цикл стихов, которые были переписаны мной и множество раз перечитаны:

Ведь мы с тобой целовались, Задернув темные шторы, И ласковыми казались Наши тревожные взоры. Мы это помним, Но встречи не ищем новой, Мы будем чужими до гроба В этой жизни суровой.

У Золи был костюм, купленный за 2400 рублей в коммерческом магазине. Эти магазины открылись ранней весной 43-го года. В день открытия в Елисеевский магазин стояла длинная очередь по всему переулку до Дмитровки, но двигалась она очень быстро, потому что большинство людей ничего не покупало, а только смотрело. И было на что! Будто нет войны, нет черного хлеба, в котором кусками попадается картошка, нет яичного порошка вместо мяса, а все как до войны, только цены другие.

Я тоже стояла в очереди. Я теперь сама ходила в Опеку, брала разрешение на снятие денег. Сначала с пяти книжек, потом одна из них кончилась, потом вторая и т. д. Но как-то в сберкассе мне сказали, что мне уже не нужно брать разрешение, и я тут, конечно, быстренько все подобрала, что оставалось. Утром, как я уже говорила, я съедала пайковый хлеб, а для обеда мне нужны были деньги, чтобы купить килограмм картошки, которую я «жарила» без масла на сковороде, налив туда воды и прикрыв крышкой (я стала предпочитать килограмм картошки 500 граммам черного хлеба). Когда открыли Елисеевский, я как раз получила какие-то деньги и стала одним из малочисленных покупателей. Мне, как настоящему голодающему, хотелось только хлеба, я не знала, что для достижения состояния сытости нужно есть мясо и масло. Еще — это была моя особенность — у меня была непомерная потребность в сладком. Поэтому я не помню цены (исключение — сливочное масло, 700 рублей килограмм). А я купила две французские («городские») булки (булка — 35 рублей) и четыре пирожных (пирожное — 50 рублей). Я истратила, таким образом, 270 рублей и все купленное съела в один присест — на эти деньги я могла бы кормиться картошкой, которая стоила тогда рублей 50–60 килограмм, несколько дней. Я покупала на улице мороженое. Его покупали многие и ели на улице и летом и зимой. Пачка сливочного мороженого без вафель (другого тогда не было) стоила 35 рублей. Продавщицы придумали разрезать пачку бритвой или острым ножом пополам и на четверти. Четверть стоила 8 рублей 75 копеек. Я выбегала из дому к продавщице у Никитских ворот, у нее никогда не бывало мелочи для сдачи, и я махала рукой, шут с ней, я была щедрой.

Мое выходное синее платье разорвалось на животе, и немудрено: его сшили, когда мне было 14 лет (а теперь — 17), причем в это платье — без «молнии» — с самого начала было очень трудно влезать. Тут как раз заехала ко мне, то есть к Марии Федоровне, но Мария Федоровна уже умерла, ее знакомая по фамилии Григорьева. Не помню, была ли она дворянкой или нет. Во всяком случае, «при советской власти», как говорила Мария Федоровна, она шила. Григорьева жила с большой семьей недалеко от Москвы, в одноэтажном деревянном подмосковном доме. Очень давно мы с Марией Федоровной (и с нами Таня Березина) ездили к ним весной и обедали у них. За столом сидело много народу, взрослых и детей. Григорьева взялась поправить дело с платьем. Она его увезла и приехала с готовым: сделала из того же материала что-то вроде шнуровки на животе, платье стало легко надевать, и вид был вполне приличный. Я сказала, что, когда буду при деньгах, привезу ей что-нибудь — она ничего не хотела с меня брать. Я положилась на воспоминание о старой поездке — когда она спросила, помню ли я адрес, я уверенно ответила, что помню, и не стала ничего записывать. Но я ездила к ней летом, а теперь была зима, — морозный и ясный день, как некогда в Немчиновке, все было бело, снег лежал на крышах домов, на дорогах, заваливал сады и палисадники. Из труб многих домов шел дым. Не знаю, помогло ли бы мне название улицы и номер дома, — никого на улицах не было. Я ходила и так и эдак — зимой все выглядело одинаково, и я не узнавала ни улиц, ни домов. А у меня было искушение, и сильное: чтобы расплатиться за платье, я купила у Елисеева две французские булки. Эти булки лежали у меня в сумке, и в холодном, чистом, загородном воздухе они очень явно пахли запахом белого хлеба, и мой желудок жаждал их. Из-за этого запаха (и я, к тому же, замерзла) я искала дом не так долго, как надо бы. Что-то во мне радовалось, что я его не нашла. Я вернулась на станцию и, пока ждала поезда, по кусочкам отламывала и съела булки, хотя мне было стыдно перед Григорьевой (я ее больше никогда не видела) и стыдно своей невоздержанности.

Поделиться с друзьями: