ЖАНРЫ

Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
Шрифт:

Я не знаю, можно ли назвать мое тогдашнее состояние голодом: все-таки каждый день я ела хлеб и еще что-нибудь. Однако я была так голодна, что мечтала найти на улице корку хлеба, подобрать ее и съесть. Но корки в те годы на улицах не валялись. Такой силы голод я испытывала только в тот год, но очень голодной я была и в последующие. К голоду присоединялся холод, и я вспоминала, что в «Что делать?» у Чернышевского француженка могла переносить голод, но не холод, а мне, наоборот, казалось, что, если бы я была сыта, холод был бы не так страшен. Вот что обидно: от голода нельзя излечиться сразу, сколько ни съешь, через час-два опять хочешь и можешь есть, а хотелось бы насытиться сразу и навсегда. Из лютого недоедания я была выведена сначала в область менее сильного, потом все более слабого, все более легко переносимого недоедания, пока оно незаметно не перешло в сытость. Всего же я была голодной семь лет.

Людей на улицах было мало, а животные и птицы совсем исчезли. Около нашего дома стоял интеллигентного вида обтрепанный мужчина и возглашал: «Мятный зубной порошок, граждане, необходим для здоровья!» Я не видела, чтобы кто-нибудь покупал у него. Другой обтрепанный мужчина, с бородкой, положив на землю тоже потертый футляр от скрипки, открытый, играл на скрипке. Не знаю, удавалось ли ему собрать что-нибудь. Его я видела через несколько лет после войны около консерватории, со скрипкой в футляре, но уже не такого обтрепанного, и еще позже, около зданий, где проходил конгресс, то ли о происхождении Вселенной, то ли о происхождении жизни — эти темы привлекают фантазирующих непрофессионалов.

Голод толкал на неблаговидные, постыдные поступки. Это тогда я отрезала тайком ломти от нашего общего с Марией Федоровной хлеба и сжирала их в уборной (о, как вкусен был этот простой белый хлеб, мягкий — черствого тогда не бывало, какой тонкий запах шел от него к ноздрям). Я потребовала делить хлеб, потому что мне казалось, что мне достается меньше, чем нужно (хлеб делился во многих семьях, Наталья Евтихиевна отделилась от нас с Марией Федоровной еще раньше). Наталья Евтихиевна, уходя к своим сестрам и «мамаше», вешала на дверь своей комнатушки замок. А нам с Марией Федоровной казалось, что у нее есть какие-то большие запасы еды. И мы решили, когда Наталья Евтихиевна уйдет на весь день, попробовать влезть в ее комнату через окошко, выходившее в кухню. Мы не собирались взять у нее что-нибудь, но только уличить ее в сокрытии. Так мы и сделали. Окно открылось без труда, и я влезла в комнату. Я открывала дверцы и ящики кухонного стола, вынимала и ставила обратно банки, развязывала и снова завязывала тряпичные мешочки, и никаких запасов не нашла. Было немного крупы, одной, другой, немного сахару, и все. Мы были разочарованы, и я вылезла на кухню. На другой день Наталья Евтихиевна спросила меня: «Лазили ко мне в комнату?» Я сказала: «Да». Наталья Евтихиевна оскорбленно покачала головой, поджав губы, и пробормотала что-то про Марию Федоровну. Я не призналась, что инициатором преступления была я.

Брат Елены Ивановны, Золин дядя Николай Иванович, никак не принадлежал к числу наших знакомых, разве что здоровался и разговаривал с Марией Федоровной, когда приходил к Вишневским. Но, уезжая в эвакуацию осенью, он оставил Марии Федоровне свою собачонку по имени Дэзик. Дэзик был беспородным, с признаками гладкошерстного фокстерьера. У него были выпуклые глаза и тонкие лапки, и он беспрерывно терся обо что-нибудь спиной. Сначала я чувствовала к нему нежность, как ко всем животным, но скоро с удивлением заметила, что стала видеть в нем только нахлебника и злилась на Марию Федоровну за то, что она позволила Николаю Ивановичу навязать нам эту обузу. Мария Федоровна была благородна, и голод не уничтожил в ней ни любви к собакам, ни взятых на себя обязательств. Но я стала свирепой, Наталья Евтихиевна была тоже против Дэзика, его выпускали гулять во двор, и однажды мы с Натальей Евтихиевной прогнали его обратно, не впустили в дом. Кажется, его приютила, не знаю, надолго ли, старуха, жившая в доме напротив и любившая животных.

Как только стало работать отопление, в «столовой» прорвало стояк. Стену разломали вдоль стояка от потолка до пола, стояк выключили, и кухня и три комнаты, выходившие во двор, не отапливались, а наружная стена дома была зимой покрыта инеем. Когда из-за холода стало невозможно жить в наших комнатах, мы все трое (Мария Федоровна, Наталья Евтихиевна и я) стали жить в дядиной комнате — та сторона квартиры отапливалась, кое-как, конечно. Мы ходили и сидели, накинув шубы на плечи, но жить было можно. Мы как будто не переписывались с дядей Ма. И мы не удержались, открыли дядины книжные шкафы и внизу одного из них обнаружили большие банки с сахаром. Я сразу стала есть кусок за куском. Мария Федоровна сначала прикрикнула на меня, но потом подчинилась мне, и сахар мы очень быстро съели. Это было еще поздней осенью 41-го года (и до 45-го года я сахара не едала). Ополчение было окружено немцами в 41-м году, и почти все ополченцы — московские интеллигенты, непригодные к военной службе по возрасту или состоянию здоровья, — были убиты. Дядя Ма пролежал всю ночь в кювете, а по шоссе шли немецкие танки; потом он служил в армии, при хозяйственной части, в середине службы он лежал в госпитале, в Москве, — у него началась болезнь печени, и когда его отпустили, он, по справке от врача, стал получать весь паек белым хлебом. Он, наверно, мечтал о сахаре и на него рассчитывал. Исчезновение сахара его очень расстроило, и он сказал: «Это, наверно, Мария Федоровна решила, что я не вернусь живой». Я не призналась опять-таки, что инициатором была я. Сахар на рынке стоил 1000 рублей килограмм, дядя Ма сказал, что у него было три с половиной килограмма, и предложил мне отдать ему буфет, который стоял в столовой, в нижнюю часть которого ставились раньше банки с вареньем и из которого я в раннем детстве воровала сахарный песок. Буфет был семейный, и дядя Ма считал, что он столько же его, сколько мамин. Я чувствовала себя виноватой и не возражала, буфет был продан, и моя совесть более или менее успокоилась. Возможно, дядя Ма считал, что он переборщил с буфетом, и через несколько лет, когда война уже давно завершилась и я окончила университет, но у меня не было постоянной работы, он стал платить за меня за квартиру, электричество и прочее.

Я тогда очень легко знакомилась с девочками, но многие знакомства были недолгими. Девочки приглашали к себе домой или заходили ко мне.

Как-то я читала афишу около филиала Большого. Со мной заговорила (возможно, она высмотрела меня раньше) девушка с русыми волосами, мягкими чертами лица, светло-серыми, водянистыми, чуть навыкате глазами и скверной кожей лица, напомнившей мне Зойку Рунову. Эту девушку звали Нонна, и она тоже была поклонницей Лемешева. Вместе с ней уже «ходила за Лемешевым» миниатюрная Тося — все у нее было маленькое: рост, ноги, руки, черты лица. Тося училась на первом курсе редакторского факультета Полиграфического института, и ее интересы не сосредоточивались на одном Лемешеве. А Нонна работала в банке. К нам присоединились еще Клава и две Лиды.

У Клавы были желтая кожа и очень темные и прямые волосы, она медленно двигалась (у нее было больное сердце), говорила всегда ласково, уклончиво и со смехом и скрывала, где работает. Года через полтора она сказала, что может слушать телефонные разговоры Лемешева. И она пересказывала (не все, конечно) эти разговоры, чаще всего с другом Лемешева, драматическим тенором Ханаевым [177] , тоже певцом Большого театра. То, что она рассказывала, было бы невозможно придумать, не потому, что там были какие-то тайны или необычайные вещи, а потому, что подробности были очень живыми в их банальности, таких не придумаешь. Но мы не верили, не могли поверить Клаве, такому ее королевскому преимуществу не только над нами, но и над всеми поклонницами Лемешева. И вот однажды я разговаривала по телефону с Нонной, как вдруг мы обе услыхали голос и смех Клавы, она обратилась к нам и повторила несколько фраз, которые мы только что сказали.

177

Ханаев Никандр Сергеевич (1890–1974) — певец, солист Большого театра (1926–1954), народный артист СССР (1951).

Лида была довольно плотным четырехугольным существом, очевидно, наделенным природным флегматичным добродушием; она никогда не повышала голоса, да и вообще не выражала никаких своих чувств или выражала их минимально, в отличие от всех нас. Она была железнодорожной проводницей, должность чрезвычайно выгодная в то время, и нужды не знала. Если Клава своей ласковой хитрецой смягчала мою нервность, Лида вносила успокоение, какое вносят большие, спокойные и безопасные животные, когда живут рядом с вами.

Среди поклонниц Лемешева были такие, которые круглые сутки дежурили около его дома. Бедный Лемешев! Если он куда-нибудь ехал, они брали такси и ехали за ним. Если он шел пешком, они шли сзади на некотором расстоянии. Они позволяли себе говорить гадости его женам и даже поколачивать их. Эти поклонницы не подпускали никого к Лемешеву и били тех, кто пытался приблизиться к нему.

Мы и не пытались. Большую часть свободного времени мы проводили, ходя взад и вперед по улице Горького, от Художественного театра до места, где жил Лемешев, а жил он во втором доме от Тверского бульвара. Его балкон выходил на улицу. Мы надеялись увидеть Лемешева, но ходили по противоположной стороне, где Елисеевский магазин, потому что боялись главных поклонниц. Несколько раз за все время нашего хождения Лемешев выходил из-под арки своего дома и шел вниз по улице, а за ним шли двумя короткими шеренгами несколько поклонниц. Но для меня в этом не было никакой радости, потому что моими близорукими глазами я не могла даже различить лицо кумира. Я пишу об этом иронично и весело, но тогда относилась ко всему этому серьезно и страстно.

Наша жизнь была убога и скудна. Электричество лимитировали, мы ограничивались слабыми лампочками и не включали плитку. Ванной пользоваться было нельзя. И ели мало. Люкина тетка Зина говорила: «Я бы хотела съесть хлеба, сколько захочу, белого, ладно, пусть черного — бородинского».

Я уже сказала, что это были самые голодные месяцы в моей жизни. Что бы я ни делала, кем бы и чем бы ни увлекалась, я все время хотела есть. И мне было холодно. Даже когда я согревалась, холод не уходил совсем. Только на мгновения я могла забывать о нем. И почти в самый разгар голода я сделала рыцарскую глупость: продавщица ошиблась, по талону на 100 грамм черного хлеба она стала взвешивать мне целый килограмм, и я не взяла этот хлеб, поправила ее, гордясь своей честностью. Дома Мария Федоровна, тоже голодная, с отчаянием и укоризной покачала головой: «Ну, Женя». Я себе этого простить не могу. Продавщицы так нас обвешивали, обворовывали заметно, нагло.

Я стала бывать у Зары дома. Они жили на Полянке, на первом этаже, окна начинались низко, на уровне пояса проходивших мимо людей, но прохожих почти не было тогда. В квартире тоже было пусто, то ли у них не было соседей, то ли они уехали. У них было две комнаты, но я заходила только в одну, выходившую на Полянку, и никогда в заднюю, где они обедали. Родители Зары были врачами, обоих мобилизовали, и они разъезжали (отец, во всяком случае) между фронтом и Москвой. Очевидно, родители Зары являлись (по крайней мере, когда она у них родилась) передовыми советскими людьми, потому что ее полное имя было Зарница. Отец Зары был деспотичный, суровый человек, Зара его боялась, а я видела его раз или два. С матерью я встречалась чаще. Когда они обедали, я ждала Зару в другой комнате, почти не обставленной, почти без мебели, темноватой даже днем, из-за по-старинному маленьких окон (у нас всю войну было электричество, потому что улица Герцена и Кремль обслуживались одной электростанцией, а на Полянке по нескольку месяцев сидели с коптилками), и холодной, как все в ту зиму. Когда они ели, мне выносили на блюдце немного кислой капусты (у них была ее бочка), и я ее съедала, хотя в желудке от нее возникало какое-то раздражение и она ничуть не насыщала. Ничего другого мне не предлагали, но однажды Зара сказала с шутливым торжеством: «У нас сегодня гусь» (отец привез из какой-то деревни, возвращаясь с фронта). Она, по-видимому, хотела меня угостить, и я стала ждать. Пахло жареным гусем, и мой голодный желудок сжимался и выворачивался и готов был ликовать. И вот Зарина мать выносит блюдце с той же капустой. Как мне сцепило желудок, и какое разочарование я почувствовала.

Поделиться с друзьями: