"Стоящие свыше"+ Отдельные романы. Компиляция. Книги 1-19
Шрифт:
Трещину он тоже изучил вдоль и поперек и теперь мог с уверенностью сказать: она пойдет под свод. Три пути разлома, конечно, равновероятны, но она пойдет под свод. Потому что она движется навстречу Вечному Бродяге, мрачуну из мрачунов… Потому что это предсказал Танграус. Потому что, в свете расчетов сказочника, у чудотворов нет возможности нарастить поле на ее пути – каждое такое наращение может стать фатальным. Каждый выстрел фотонного усилителя, каждый грузовой вездеход на въезде в гору, да что там говорить – каждый напрасно зажженный солнечный камень. И если в Афране этого не понимают, то лишь потому, что не хотят понимать. Вот поэтому Инда и не спешил диктовать доклад секретарю – никому не нужен этот доклад, никто не станет рассматривать его всерьез. И расчеты сказочника доктора прикладного мистицизма объявят ошибочными – чтобы не прослыть паникерами. И Инда тоже не так глуп, чтобы стать гонцом, несущем дурную весть, – издавна таких гонцов убивали на месте, и правильно делали.
Досье на человека по имени Змай обнаружилось в отчетах агентов Исподнего мира.
12 сентября 417 года от н.э.с. Исподний мир
Болото питалось людьми. Спаска слышала, как оно зовет Гневуша, словно шепчет на ухо: иди, иди ближе, не бойся, это не страшно, умереть – это хорошо. Ненасытное… Черный, поросший редкой травкой зев был мягче перин в колыбели, теплей мехового одеяла. И Гневуш шел прямо болоту в пасть.
– А! – крикнула Спаска так громко, что стало больно в горле.
Брата не остановил ее окрик, но зато оглянулся дед.
– Гневуш! – рявкнул он, бросил корзину с корешками и в три прыжка догнал мальчишку. Встряхнул за шиворот, поддал по заднице тяжелой ладонью – Гневуш обиженно разревелся, а Спаска вдруг отчетливо поняла, что болото больше никогда не отпустит его. Он увидел сладость смерти, он не будет сопротивляться – и болото придет за ним, где бы он ни прятался.
Наверное, это было первое ее осознанное воспоминание – ей было около трех лет. Она уже знала, что такое смерть, хотя и не помнила, как умирала бабушка.
Нет, Спаска не боялась болота. Она кожей ощущала его огромное и мягкое тело с тысячей беззубых глоток. Болото дышало и покрывалось испариной, колыхалось, пускало ветры, его нездоровая плоть разъезжалась под ногами, и порожденные им мороки плавали в пелене дождя, то маня, то пугая.
В ямах, из которых доставали руду, постепенно скапливалась темно-бурая вода, масляно блестела, и подходить к ней близко отчаивались только самые храбрые мальчишки в деревне: говорили, болото закружит голову и утянет в глубину. Спаска любила смотреть в черные зеркала глубоких ям, болото не кружило ей голову. Оно давало торф, руду, грибы и ягоды, но в ответ забирало жизни. Спаска не задумывалась, справедливо ли это.
Жизнь ее была тусклой и безрадостной. Беловолосый великан по имени Ратко называл ее бастрючкой и змеиным отродьем, и вслед за ним ее дразнил так Гневуш и сестры. И не только дразнили, а норовили больно ущипнуть или отнять что-нибудь вкусное – например, сладкий корешок или собранные ягодки гоноболи. Они, как и Ратко, тоже были беловолосые и конопатые, со светлыми, водянистыми глазами, а у Спаски к трем годам отросла темно-русая коса, и глаза ее дед называл синими озерами. «Глянь, Живка, – говорил он матери, – большущие глазищи-то. Как озера темно-синие». Мать отводила взгляд и косо посматривала на Ратко, словно боялась, что он это услышит.
Иногда, когда Ратко возвращался с болота, мать толкала Спаску навстречу ему, щипала за щеку и горячо шептала в ухо:
– Иди, обними татку. Глядишь, растопишь ему сердце-то… Ласковый телок двух маток сосет.
Спаска пятилась назад и начинала плакать: она не хотела быть ласковой и боялась Ратко. Он казался ей чужим и лишь по какому-то странному стечению обстоятельств назывался таткой. И если дед любил потетешкать ее, взяв на руки или усадив на колени, то Ратко никогда этого не делал. От него пахло болотом, кислым потом и луком, а иногда – хлебным вином, и этот запах особенно пугал Спаску, потому что тогда Ратко делался злым, кричал на мать, а сгоряча мог и ударить. Мать умела поставить его на место: и зычным голосом, и горящим гневом взглядом, а иногда и ухватом, вынутым из печки.
– Он пришел и ушел, дура! – орал матери Ратко. – Обрюхатил тебя, дуру, и к другим девкам побежал! Помоложе!
– По себе меришь, кобель! – огрызалась мать. – У нашего рода кровь сильная. Ты, небось, ничего больше не можешь, только в болоте ковыряться! Если бы не я, сейчас бы мы все корешки от рогоза сосали! Много ли ты за лето наработал? Да и чего тебе надрываться, если я всегда из сундука денежку достану!
– Блядина ты. Тварь продажная, – сквозь зубы выплевывал Ратко.
– Блядина не блядина, а и ты на мои деньги блядские живешь. Вот скажу отцу-то, что ты тут болтаешь!
– Мне твой отец не указ, – Ратко гордо выпячивал грудь. – Сами с усами!
Деда Ратко слушался – тот был колдуном, его все слушались и боялись. Не всякая деревня имела колдуна, способного разогнать тучи над огородами. И если по осени приезжали гвардейцы (рассказать о свете Добра и собрать подати), никто из деревенских не выдавал ни деда, ни Гневуша – дедова преемника.
И Спаска жалела, что живет дед на краю деревни, а не вместе с ними. Она любила убегать к нему, но он неизменно на ночь возвращал ее домой. Дед имел настоящую избу, на насыпном холме, из толстых, хоть и гнилых уже бревен – в деревне строили хижины на сваях, из непрочных торфяных кирпичей. У деда был настоящий (и огромный) каменный очаг посреди избы, у всех – печурки, которые давали мало тепла и много дыма. Крыша дедовой избы была крыта просмоленным тесом, а у всех – жиденькой дранкой.
Деревня у них была большая (двадцать дымов) и стояла на далекой окраине Выморочных земель, на сухом острове между лесом и болотом. В лесу тоже попадались сухие места, и все знали, что без деда их островок давно ушел бы в болото, как и лес.
В Волгород, на торг, ездили по широкой гати, а дед говорил, что когда-то через лес тоже шла дорога, но ее съело болото. Гать уходила за деревню, петляя среди тонких сосенок и огибая топкие места; Спаска часто всматривалась в ее туманную муть и представляла хрустальные дворцы и зеленые долины, залитые солнцем, – о них говорилось в дедовых сказках. Только Спаске рассказов деда было мало, и она частенько уходила в сказочные грезы: хрустальный дворец виделся ей и в частоколе черного ельника возле дедова дома, и в пелене моросящего дождя, и в водянистой зелени огородов, и в чахлых кустах дрожащих осин с редкими листьями, и в огне костров, возле которых сушили бурую руду. Она была царевной, дочерью хозяина этого дворца.
В тот день дождь накрапывал с самого утра. Спаска хорошо помнила тот день, хотя иногда ей казалось, что он привиделся ей так же, как хрустальный дворец. Это было осенью, она разглядывала журавлиный клин, пролетевший над болотом, у самых туч. Голоса журавлей были похожи на плач, и Спаска долго смотрела им вслед, даже поднялась на цыпочки, чтобы дольше не терять их из виду. Они прощались с болотом, они любили его и тосковали…
Спаске едва-едва исполнилось четыре года, она была слишком мала, чтобы помогать матери по дому или вместе со старшими детьми сушить руду, поэтому играла с такими же малышами, как сама, – под присмотром полуслепой немощной старухи. Старуха плела им кукол из тонкой лозы, но выходили они кособокими, с торчавшими во все стороны прутьями. Впрочем, других кукол Спаска еще не видела.
Этот человек пришел с болота по гати, и его заметили сразу все, кроме полуслепой старухи: и игравшие дети, и женщины, копавшиеся в земле на огородах, и двое мужчин, вернувшихся с болота за какой-то надобностью. Спаска очень хорошо это запомнила: как все на него посмотрели, а один из соседей даже крикнул:
– Ба!
Незнакомец был совсем непохож на деревенских: он был одет странно и чисто. Спаска тогда не знала, как одеваются в городе, ее удивила беленая рубаха из тонкого полотна под кожаной безрукавкой, и кожаные же штаны, и матово блестевшие мягкие сапоги. И особенно ее поразило то, что он был без бороды. Незнакомец не оглянулся на крик, а быстро исчез за дверью дедовой избы.