ЖАНРЫ

Страх. История политической идеи
Шрифт:

Тоталитарные идеологии, таким образом, не апеллировали к интересам своих последователей, их конкретным целям или частным нуждам. Наоборот, это идеологии, оказывающие пагубное влияние и продвигающие «полную потерю индивидуальных претензий и амбиции, перманентно уничтожающую индивидуальную сущность»36. Не боясь ни собственной смерти, ни гибели своей расы или класса, идеологи Арендт опасались отсутствия идеологии, и не потому, что их так притягивало к их определенному содержанию, но потому, что их так приятно успокаивали их горизонты. Действительно, когда идеологическое движение терпело поражение, преданность его сторонников немедленно испарялась; свободные от одной великой идеи, они были готовы к следующей. Покуда идеология заставляла мир вращаться, они ей следовали.

По иронии судьбы те самые идеологии, что разлагали мир до беспрестанного движения, также приносили личности ощущение прочности и связности. Идеологическая пропаганда «принесла массам разобщенных, неопределенных, нестабильных и бесполезных индивидов средства самоопределения и идентификации, не только восстанавливавшие чувство самоуважения, которое происходило от функции, которую они выполняли в обществе, но еще и создавала нечто вроде иллюзорной стабильности, делавшее из них лучших кандидатов на организацию»37. Идеология создала мир гармоничный, хотя и совершенно фиктивный. Она отыскала мнимый порядок посреди бесцельного хаоса, не навязанный порядок божественного либо человеческого правления, но безличный и неоспоримый порядок математики, в которой дважды два — четыре. Глухая к удивлению и непоследовательности повседневной жизни идеология приносила «логику смирительной рубахи», с которой люди обретали смысл в бессмысленном мире. В более традиционных обществах люди отличались силой здравого смысла и стандартного мышления, помогавшей ассимилировать случайность этого мира. Лишенная здравого смысла масса чувствовала себя вынужденной «обменять свободу, присущую человеческой способности мышления» на безжалостный конвейер логики38.

Не удивительно, как считает Арендт, что так много сталинских жертв с готовностью соглашались сознаться в преступлениях, которые они не совершали. Как настоящие люди массы, они решали, что лучше умереть, не затронув исходные предпосылки и логику идеологии, чем сопротивляться навязыванию ее фикций. Приводя страницу из «Слепящей тьмы», Арендт описала образ мысли, который предположительно вызывал у подобных Бухарину сходные признания. «Вы не можете сказать А, не сказав Б и В и так далее, до конца смертоносного алфавита… Принудительная сила аргумента такова: если вы отказываетесь, вы противоречите себе и через это противоречие делаете всю свою жизнь бессмысленной; сказанное А властвует над всей твоей жизнью логическими порождаемыми им последствиями Б и В»39. Единственными ресурсами, способными дать человеку возможность сопротивляться принуждению логики, были старые резервы Токвиля: «сильный характер, сопротивляющийся постоянным угрозам» и «большая вера в существование себе подобных — близких или друзей, или соседей»40 — другими словами, героический склад ума и тесные узы со своими близкими.

Тотальный террор

Хотя тоталитаризм имел массовые корни, его главным цветком был «тотальный террор», бывший особенно очевидным в лагерях, поскольку лишь в Освенциме и ГУЛАГе нацисты и большевики обладали достаточной властью для претворения своих безумных теорий. Анализируя эту трансформацию массовой тревоги в тотальный террор, Арендт оставила мир Токвиля и вступила в мир Монтескьё. Как и Монтескьё, Арендт полагала, что тотальный террор лишает свои жертвы накоплений цивилизации — интимности, разума, интересов, идентичности, известных под именами «гуманность» и «гуманизм». И как Монтескьё, она утверждала, что, уничтожив эти атрибуты человечности, тотальный террор низводил людей до оголенных, неприкрытых участков природы.

Или, выражаясь менее горячо, ликвидируя эти атрибуты, тотальный террор выпустил эти элементы природы, которые присутствуют в людях и которые цивилизация обычно сдерживает. Она утверждала, что в лагерях душа разрушалась «без физического уничтожения человека». Обитателей лагерей невозможно было «больше понимать психологически», поскольку они были «неодушевленными людьми», «пучком реакций», откликавшихся исключительно на физические угрозы. Они стали совершенно одинаковыми, предсказуемыми как сама природа, лишенными человеческой способности «начинать что-либо новое с помощью своих собственных ресурсов, чем-то, что нельзя объяснить, исходя из реакций на окружающую обстановку и на события». В результате непрекращающегося насилия «не остается ничего… кроме жутких марионеток с человеческими лицами, которые, как один, ведут себя подобно собакам в опытах Павлова и, как один, реагируют с отменной надежностью даже на пути к собственной смерти, только лишь реагируют»41. В то время как массы были чистой психологией, лагеря были чистой биологией.

Примечательным в проводимом Арендт анализе жертв лагерей было, однако, то, насколько близко он соответствовал ее представлению о массах вне лагеря. В лагерях у людей не было индивидуальности, идентичности. Люди во всем своем многообразии были превращены в человека (Mann) как вид. Исчезали не только люди, исчезала и память о них; их смерть была анонимна, как и их жизнь42. Каждый из этих элементов присущ и массовому обществу. Это как если бы жертвы лагерей пережили смерть лишь немногим болезненнее, чем смерть, перенесенную за пределами лагерей. «Истребление — пишет она в другом месте, — происходит с людьми, которые уже мертвы для всех подлинных целей»; именно так она представляла сломанные жизни массового общества. По этой причине, заключает она, «террор идеально подходит к ситуации этих вечно растущих масс»43.

Как и Монтескьё, Арендт была вынуждена предположить, что у тотального террора имелся подземный поток, в котором лежали люди массового общества, ожидая на протяжении всего XIX века самоуничтожения в XX. Цивилизация и гуманность, отмечала она снова и снова, были мучительными подъемами, в то время как тотальный террор действовал на низких глубинах. Человечность требовала от людей смотреть дальше биологических инстинктов к еде, крову и воспроизводству рода и раскрывалась в художественных творениях (в противовес физиологическим реакциям) свободных людей. Природа человека, пишет она, «остается человеческой лишь постольку, поскольку она открывает человеку возможность стать чем-то совсем необычайным, чем человек и является». Но Освенцим и ГУЛАГ «показывают, что люди могут быть обращены в образцы человека-животного»44. Тотальный террор торжествовал, демонтируя великую и трудную работу цивилизации, разрушая века усилий во имя созданного и намеченного. Хотя тотальный террор не был, строго говоря, естественным45, он был союзником идеологической концепции естественного, но он стал побратимом естественного, паразитируя на желаниях людей погрузиться в безличные ритмы и течения природы. Как мы увидим, Арендт надеялась, что борьба с террором станет великим, сверхъестественным проектом обновленного человечества. Но, учитывая ее концепцию родства тотального террора, была ли ее рекомендация чем-то большим, чем рукопожатия в разгар бури? Хотя Монтескьё заложил основы для изучения тотального террора Арендт, ее анализ политики тотального террора был бы, при первом взгляде, настолько озадачивающим для него, как и ее анализ идеологии — для Гоббса. Деспот У Монтескьё был тираном старой школы, Калигулой вожделения и садизма, печать которого ощущалась во всем обществе. Несмотря на жестокости деспота, налицо был довольно стандартный набор преступлений, вполне доступный пониманию каждого, знакомого с семью смертными грехами. Террор был инструментом его удовольствия, удовлетворяющим его огромный аппетит к насилию и гарантирующим, что он получит то, что хочет. Но, несмотря на всю его порочность, отбрасываемая им тень, как ни странно, обнадеживала и утешала, так как она означала, что по крайней мере один человек приложил руку к созданию мира, в котором страдают столь многие. Персональная идентичность его жертв могла быть утеряна, но его — оставалась.

Тоталитарные лидеры Арендт, напротив, почти полностью непоследовательны. «Ничто так не характеризует тоталитарные движения в целом и качество славы их лидеров в частности, как поразительная быстрота, с которой о них забывают, и удивительная легкость, с которой они могут быть заменены.» Режимы тотального террора не были организованы как традиционные иерархии — с нитями властей, победоносно указующими на север (наверх). Они не были централизованы, готовы исполнять приказы всегда бдительного и присутствующего лидера. Скорее они были подобны луковице, где каждый слой открывает все новые укрепления власти. Никто из чиновников не выполнял приказания непосредственного начальника. Вместо этого каждый из них был вынужден предугадывать никогда не высказываемые желания лидера. В свою очередь лидер был в равной степени таинствен. Он был уверен, что существует посредством масс, а они — с его помощью, что означало лишь то, что их невозможно различить. Тоталитарное государство не было дискретным объектом: множа ведомства, оно сливалось с темным массовым движением, его продвигавшим46. Посреди этой необозримой преступной демократии лидеры Арендт были практически не видимы.

Тоталитарные лидеры также не имели аппетита к насилию деспота. Гиммлер был известен своей невозмутимостью при виде крови; Гитлер был верным «вегетарианцем» в своих личных отношениях. Как и их жертвы, тоталитарные лидеры не имели «злых мотивов эгоизма, алчности, скупости, обиды, жажды власти». Сталин и большевики не начинали свои чистки с целью защитить свою власть, преследовать своих врагов или удовлетворить свои желания. Гитлер и его последователи не строили концентрационные лагеря, чтобы стать расой господ, поскольку им «самим было не важно», были они «живыми или мертвыми, жили они или никогда не рождались»47. Тотальный террор не имел какой-либо утилитарной цели. Он приносил разорение в экономике, подрывал национальную безопасность и обычно работал в ущерб своим властителям48.

Согласно Арендт единственная цель тотального террора заключалась в том, чтобы помочь тоталитарным мотивационным идеологиям, вдохновившим его «сделать возможным, чтобы силы природы или истории промчались по человечеству без помех от любого спонтанного человеческого действия». В самом деле, тотальный террор был предназначен не только для «освобождения исторических и природных сил», описываемых идеологией, но также для того, чтобы «ускорить до такой степени, которой они никогда бы сами не достигли». Тотальный террор не должен был поддерживать порядок. Не планировалось, что он поможет Гитлеру в уничтожении евреев или Сталину в проведении насильственной коллективизации. Его целью была ликвидация спонтанности самой человеческой свободы, превращение людей в приводные ремни природы и истории. Для выполнения этих задач людей следовало очистить от всего, кроме самых ограниченных и основных реакций. Это требование применялось и к жертвам, и к мучителям. Концентрационные лагеря не могли допустить существование охранников и комендантов, наслаждавшихся видом или совершением убийств. Если бы лагеря превратились в «парки развлечения для зверей в человеческом обличье», если похотливым садистам позволили бы выйти из-под контроля, движение смерти при жизни замедлилось бы. Освенцим был фабрикой расизма, построенной не для выгоды ее начальников, хозяев и владельцев, но ради самой продукции. «Нацисты не думали, что немцы были нацией господ, которым принадлежал мир, но думали о том, что они должны быть управляемы расой господ, как и все остальные нации, и что эта раса только должна еще была родиться»49. В конечном счете, заключает Арендт, если тем, кто получают выгоду от террора, является само движение, властители террора должны быть готовы к тому, что оружие обратится и против них самих, даже если просто ради сохранения движения. Так и оказывалось. «Процесс может решить, что те, кто сегодня уничтожают расы и индивидов или членов умирающих классов и деградирующие народы, завтра уже приносятся в жертву. Какое тоталитарное правление нуждается в управлении поведения его подданных — так это приготовление к тому, чтобы каждый из них точно подходил к роли палача и роли жертвы. Это двусторонняя готовность… есть идеология»50.

Утверждая, что руководящие тотальным террором разделяли судьбу и характеристики его жертв, Арендт и отрекалась, и расширяла анализ Монтескьё деспотического террора. С одной стороны, она разрушила различие Монтескьё между терроризирующим и терроризируемым, подрывая его рассуждение о том, что террор предназначается для выгоды и удовольствия его руководителя. С другой стороны, она применяла к его правителям тот же анализ, что и Монтескьё по отношению к жертвам террора, утверждая, что тотальный террор превратил обе стороны в бездумных носителей уготованной судьбы. Таким образом, она действительно развивала предостережение самого Монтескьё — что террор был «не тем, чего люди могут бояться, но образом жизни»51. Тотальный террор не был политическим; он не был ни инструментом управления, ни средством достижения целей разрушения. Это было выражением глубочайших побуждений, импульсов человечества, низведенного до статуса животного. Если тотальный террор более ужасен, чем деспотический, то только потому, что Арендт следовала теории террора Монтескьё до ее логического завершения, заявляя, что тотальный террор был своим собственным безличным господином и хозяином, превращавшим такие сильные личности, как Гитлер и Сталин, в самые простые инструменты52.

Поделиться с друзьями: